Период с 1876 года по 1885-й рисуется в моем впечатлении как годы усиленной работы для окончания моего образования. Попав в кружок литераторов, я понял, до чего скудны были мои знания. Еще русскую литературу я туда-сюда знал, но об испанской, английской, немецкой и французской имел самые смутные представления. — Я принялся за изучение английского языка, за упорное чтение европейских классиков. А учиться было негде, учиться надо было самому. Я удивлялся, как мои товарищи по гимназии могли интересоваться государственным правом, судебной медициной, санскритским языком, химией. Все это интересно, до некоторой степени важно, но только до некоторой степени. В сущности, важно совсем другое, и этого другого нет ни на одном факультете.
Я не мог смотреть на литературу как на средство к жизни и думал, что если я посвящу себя ей всецело, то в запасе у меня, пока я установлюсь прочно, остается искусство живописи, которым я буду поддерживать себя до поры до времени. Расчет этот оказался верным.
Я решил именно поэтому остановиться на "Ниве", думая войти туда как литератор, а "прирабатывать" как рисовальщик. "Отечественные Записки" и "Вестник Европы" были пока для меня слишком высоки — ведь было мне всего двадцать лет, — и я решил начать даже не под своей фамилией, а под псевдонимом.
В гимназическом нашем журнале был мой рассказ "Сосредоточилась", который, по моим воззрениям, был не хуже многого, что печаталось в той же "Ниве". Я его переписал, отдал посыльному и велел снести в редакцию. К рукописи я приложил письмо, где заявлял "господину редактору", что явлюсь за ответом через две недели. Это было в мае 1876 года.
Ровно через две недели я пришел в контору и спросил о судьбе рукописи. Мне ее возвратили тотчас. Я вышел на лестницу и, спустившись на площадку этажом ниже, почему-то открыл тетрадку. Под заголовком синим карандашом было написано: "Редактор желал бы переговорить с автором".
Тогда сердце мое забилось в каком-то предчувствии. Я воротился в контору и сказал, что должен повидаться с редактором на основании его пометки. Меня ввели за решетку в контору, провели крохотной проходной комнатой, где втиснут был стол издателя и занимался сам Маркс, — и впустили в большую редакционную комнату без доклада.
Навстречу мне поднялся лысый человек лет сорока, с красным лицом и большой бородой, смотря на меня вопросительно и несколько испуганно. Я объяснил ему, почему я его беспокою. Лицо его вдруг распустилось в улыбку; он показал мне пальцем на буковый стул, сам сел в буковое кресло и заметил:
— Э, да вы еще совсем молоды!
Он посмотрел на меня внимательно и прибавил окая, как попы:
— Я так и думал. Прочел я, отец, ваш рассказ — прочел. Ну кто же печатает летом великопостные рассказы? Теперь вон жара, а вы про мартовский дождик. Пришлите будущим постом — я напечатаю.
— Так вы… вы, что же скажете о самом рассказе?
— Сократить надо.
— Что именно?
— А не знаю. Вы автор, вам виднее. Не читайте его до будущего января. В январе перечтете — и сами увидите. Перепишите и принесите.
Я встал.
— А теперь дайте что-нибудь другое! — прибавил он. Сердце мое забилось. Дыханье сперлось в горле. Я вышел и спросил в конторе, как зовут редактора.
— Дмитрий Иванович Стахеев [29], - отвечали мне. Я шел домой по Невскому (редакция помещалась на углу Невского и большой Морской) и все спрашивал себя:
— Что же, приняли меня или отказали?
Продумал я все лето, всю осень. Завет Стахеева я хранил свято: рукопись спрятал и не перечитывал, решившись ее переписать только в январе. Темы для нового рассказа все мною браковались. Я начал два рассказа: "Часы" и "Бржестинский", и все мне казалось плохо. — Только на Рождество я решился писать и написал рассказ под названием "Поздно". Я его опять отослал с посыльным. Через день пришло по почте письмо. Стахеев звал меня в редакцию, извещая, что рукопись моя уже в типографии. Я полетел к нему на извозчике.
— Что же, отец, пропали? — строго заговорил он. — Где же ваш великопостный рассказик? Теперь время. Давайте. Не переписали еще? Перепишите и сократите. Я его не читая пошлю в набор. А тот новый — нужно в нем переменить заглавие. Да я уж переменил.
— Ну, как он вам показался?
— Тоже сократить надо. Вот вы увидите в наборе, что я почеркал. А прежний рассказик, отец, сами сократите.
Он принял меня стоя, с корректурами в руках, озабоченный и торопившийся. Но таким и должен быть редактор.
Не знаю, как несли меня ноги домой. Я писатель! Меня печатают! Мне двадцать один год!
Дома я никому не сказал ни слова. Я не хотел, чтобы знали, что я начал писать. Я скажу, что получаю в редакции деньги за работу. Но что это мое — я не скажу.
Я лихорадочно ждал корректуру. Наконец ее принесли. Я дал последние сорок копеек рассыльному и просил подождать — "я сейчас, сейчас прочту".