Кажется, теперь я могу с чистой совестью продолжить начатую тему…. Маленькая книжечка, которую Ричард Джеффрис называет своей «автобиографией», является — если использовать вновь это затертое слово — вдохновенным произведением. Во всей литературе таких сочинений наберется очень мало. И они не более чем вдохновенные — именно это пытаются внушить нам люди, которые «специализируются» на подобных темах. Я уже упоминал Эмерсона. За всю жизнь мне ни разу не встретился человек, подвергший сомнению тот факт, что Эмерсон — вдохновенный писатель. С ним можно во всем не соглашаться, но его книги словно бы очищают и приводят в восторг. Он уносит тебя ввысь, дает тебе крылья. Он дерзок, очень дерзок. Уверен, что в наши дни ему бы говорить не дали. Есть и другие, подобные Ориджу и Ралфу Уолдо Трайну (среди прочих), которых обычно именуют вдохновенными. Несомненно, для многих людей они такими и были. Но долго ли они продержатся? Читатель, хорошо меня знающий, улыбнется при мысли, что я вообще упомянул здесь имя Р. У. Трайна[118]
. В насмешку? Вовсе нет. Каждому свое. На определенной стадии развития признаешь некоторых индивидуумов в качестве своих учителей. Учителей в истинном значении этого слова — тех, кто открывает нам глаза. Мы не нуждаемся в том, чтобы нам навязывали какие-то новые понятия: мы хотим, чтобы нам помогли глубже проникнуть в реальность — иными словами, «совершить прорыв в сфере освоения реальности». Вдохновенные писатели для начала уравнивают все, что доминирует над нашими мыслями. Затем они указывают нечто за пределами мысли — назовем это океаном разума, в котором плавает мысль. И, наконец, принуждают нас мыслить для самих себя. Вот что говорит, к примеру, Джеффрис в середине своей исповеди:«Ныне, когда пишу эти строки, нахожусь я точно в том же положении, что и пещерный человек. Все писаные традиции, культурные системы, способы размышления для меня не существуют. Если когда-либо отчасти захватывали они мой разум, то влияние их, должно быть, оказалось очень слабым, потому что теперь они полностью стерлись в моем сознании».
Это мощное высказывание. Героическое высказывание. Кто способен повторить его честно и искренне? Кто хотя бы стремится к тому, чтобы произнести подобное? Ближе к концу книги Джеффрис рассказывает нам, как он снова и снова пытался облечь в слова овладевшие им мысли. Он постоянно терпел неудачу. И это неудивительно, поскольку то, что ему в конечном счете удалось дать нам, являет собой настоящий вызов мысли — при всей признаваемой им фрагментарности изложения. Он объясняет, каким образом — «при стечении счастливых обстоятельств» — начал (в 1880 году) и утверждает, что не сумел двинуться дальше кратких примечаний. «Даже тогда, — говорит он, — я не мог идти вперед, но примечания я сохранил (уничтожив все прежние, начальные варианты) и лишь позже, через два года приступил к этой книге». Он называет ее «не более чем фрагментом, причем фрагментом едва отделанным». Затем следует признание, которое я хочу выделить особо: «Если бы я не сделал книгу личной, то вряд ли сумел бы найти для нее хоть какую-то форму… Я даже слишком хорошо сознаю ее несовершенство, ибо уже семнадцать лет назад убедился в своей полной неспособности выразить главную идею моей жизни».
В этом же небольшом абзаце есть очень дорогое для меня утверждение — и его одного достаточно, чтобы заткнуть рот критикам. Говоря об ущербности слов, не способных выразить идеи — понимая под ними, конечно, те идеи, которые находятся за пределами обычных сфер мысли, пытаясь коротко сформулировать свое определение таких спорных понятий, как душа, молитва, бессмертие, и, признавая их по-прежнему неопределенными, он заключает: «Я должен позволить моей книге в итоге доверить ее собственный смысл».