— Спасибо, мамочка, — сказала Сильвия, одновременно и благодарная, и сердитая на себя за глупость, почему ей не пришло в голову сделать все это еще недели назад. Оглядывая чисто прибранную, аккуратную комнату, она никак не могла понять, отчего сама не додумалась до таких очевидных вещей. Ей всегда казалось, что есть дела поважнее: посетители и разговоры с ними.
— Рада, что ты все еще нуждаешься в своей матери, — прощебетала Элинор, целуя Сильвию в обе щеки, и совсем тихо прибавила: — Так приятно, что кому-то нужна.
Что-то в словах матери тронуло сердце Сильвии, хотя и царапнуло ее. Элинор расцветала в живой суете и неразберихе домашних и светских хлопот, а еще — когда занималась каким-нибудь содержательным, осязаемым делом.
А сейчас, когда дочери Элинор выросли и не завели собственных детей, которые бы нуждались в заботливой бабушке, она по большей части была предоставлена самой себе. Ее муж, отец Сильвии, всегда отдавал все свое внимание приходу и преподаванию; если не считать светских мероприятий, посещать которые вместе с супругой ему надлежало по долгу службы, он, в сущности, не нуждался в ней, когда предавался размышлениям, читал или писал проповеди. И как бы то ни было, Сильвия всегда подозревала, что Элинор определенно предпочла бы беседы о художниках, нежели о Боге. Это ей в матери нравилось.
Когда через две пролетевшие вихрем недели Элинор садилась на поезд до Флоренции, где хотела навестить перебравшуюся в Италию старинную подругу, она оставляла Сильвию с чистой и опрятной лавкой, но с тяжестью на сердце. Легко было не думать о родителях, когда те за тридевять земель, но после того, как мать погостила у нее, Сильвия вдруг поняла, что ей страшно их не хватает, и посмотрела на них с новой стороны. Какая она, эта вырастившая ее женщина? Видимо, настало время узнать ее получше.
Вскоре нашлась и новая причина для душевной боли. До улицы Дюпюитрена наконец дошли вести из суда, через неделю после того, как было вынесено решение, что привело Сильвию в ярость. Почему этот чертов Джон Куинн не потрудился хоть кому-нибудь послать телеграмму? «
А теперь новости были прямо перед ней, пропечатанные черным по белому на газетной странице: «УЛИСС» ПРИЗНАН НЕПРИСТОЙНЫМ. РЕДАКТОРШИ ВЫПУЩЕНЫ ПОД ЗАЛОГ.
Линию, с позволения сказать, защиты Джона Куинна газета представила именно так, как предсказывал Эзра: тот попытался убедить судей, что сочинение Джойса настолько сложное и запутанное, настолько отталкивающее в описании тел и вожделений, что никак не может распалить похоть или толкнуть на путь греха — в особенности самых подверженных разврату среди читателей, о которых больше всего пекся суд.
Сильвию так и подмывало швырнуть газету в печь, но она сдержалась, чтобы показать ее Джойсу.
Повезло еще, что ей не пришлось долго держать у себя эту пакость, поскольку он явился в тот же день, пребывая в приподнятом расположении духа.
— Отлично сегодня поработал.
Все нутро Сильвии восставало против того, что она собиралась сделать, но оставить Джойса в неведении она не могла. И она передала ему газету. Нервно затягиваясь, она наблюдала, как он пробегает глазами статейку, сохраняя на лице стоическое выражение.
— Что ж, — произнес он ровным голосом, возвращая Сильвии газету, — рад, что эта миссис Форчун из Чикаго — вот же говорящая фамилия! — раскошелилась на залог за мисс Андерсон и мисс Хип. Мне было бы куда горше, если бы двум моим важнейшим издательницам пришлось торчать из-за меня за решеткой.
— Я безмерно сожалею, — сказала Сильвия. — Это преступление против литературы.
— И все же преступление совершил я, вот что им очевидно, — Джойс сделал вдох через нос, глубокий, медленный и длинный; его плечи поднимались, точно тело распирало от воздуха. Потом выдохнул, почти неслышно. — Бедная моя книга.
— И вы нисколько не сердитесь?
— На кого же?
— Ну как… я страшно сердита на Самнера и на Почтовую службу, на полицию нравов и на этого Джона Куинна, который не смог придумать защиты получше, и на судей за их безнадежную дремучесть.