к нему. И как бы ненароком
к святейшему царю-пророку
сама Вирсавия пришла,
откушала, питья хмельного
с пророком выпила, пошла,
чтоб после ужина такого
прилечь с царем. А Гурий спал.
Ему, бедняге, и не снилось,
что втайне от него творилось,
что из дому Давид украл
не золото, не серебро,
а лучшее его добро —
его Вирсавию украл.
А чтоб о том он не проведал,
Давид-пророк убил соседа.
И после перед целым светом
пролил слезу, обворожил
псалмом седого Анафана...
И, вновь веселый, снова пьяный,
с своей рабыней закутил.
II
Давид, святой пророк и царь,
не слишком был благочестивый.
Дочь у него была Фамарь
и сын Амон. Что тут за диво?
Бывает так и у святых,
да все ж не так, как у простых,
а вот как. Сын Амон счастливый,
красивый первенец царя,
хворает, видно, слег не зря.
Давид и стонет и рыдает,
в печали ризу раздирает
и сыплет пепел на главу.
«Я без тебя не проживу,
мой сын, возлюбленное чадо,
моя единая отрада!
Умрешь — я солнца не узрю,
я без тебя умру! Умру!»
И царь спешит, рыдая, к сыну,
хоть ковыляет, а бежит,
а сын его, как бык здоровый,
во храмине своей кедровой
лежит, — и трудно, а лежит.
В душе смеется, а вздыхает,
отца, рыдая, умоляет,
чтобы сестра Фамарь пришла.
«Молю отца и государя!
Вели сестре моей Фамари,
чтоб мне лепешек испекла,
да чтоб сама и принесла.
А я, вкусивши их, восстану
с одра недуга». Утром рано
Фамарь спекла и принесла
опреснок брату. Он за руку
ее хватает, и ведет,
и в темной храмине кладет
сестру на ложе. В горе руки
она ломает, из груди
крик вырвался: «О, пощади,
Амон, о брат мой, брат лукавый!
Мой брат единственный! Я! Я!
Сестра родимая твоя!
Где от дурной я скроюсь славы
И от стыда? Такого брата
и Бог и люди проклянут!..»
Не помогло ничуть, — куда там!
Так припеваючи живут
царевичи на свете,
запоминайте, дети.
III
И дожил царь Давид на свете
до многолетья.
Одрях совсем; и покрывали
и грели ризами его,
но ими все ж не согревали
рабы владыку своего.
Но отроки не оплошали
(они натуру волчью знали):
чтоб греть его, девиц нашли,
царевен лучше красотою,
и к старику их привели —
да греют кровью молодою
они царя. И разошлись,
замкнувши двери за собою.
Облизнувшись, кот старый
слюни распускает
и к одной сунамитянке
лапы простирает.
А она, себе на горе,
лучшая меж ними,
меж подругами, как будто
лилия в долине
меж цветами. Так вот она
собой согревала
царя-старца; а девицы
меж собой играли
голенькие. Как там она
грела, я не знаю,
знаю только, что царь грелся
и... и «не познаю».
IV
Перед дворцом своим гуляет
веселый старый Рогволод.
Дружина, отроки, народ
во злате вкруг него сияют.
У князя праздник: ожидает
литвина — князя-жениха,
что сватается за Рогнеду.
Перед богами Лель и Ладо
огонь Рогнеда развела,
драгим елеем полила
и сыпала на пламя ладан.
Вокруг, валькириям подобно,
танцуют, тешатся подруги.
И поют себе:
«Гой, гоя, гоя!
Новые покои
мы украсить рады
гостям на усладу».
Встает густая туча пыли
за Полоцком. И стар и млад
навстречу князю поспешили,
бояре с челядью спешат.
Сама Рогнеда с Рогволодом
пошла с подругами, с народом.
Не литовский князь ожидаемый,
сердцем избранный, хоть неведомый,
а из Киева туром-буйволом
идет веприщем за Рогнедою
Володимир-князь с киевлянами.
Пришли, и город обступили
кругом, и город подпалили.
Владимир-князь перед народом
убил седого Рогволода,
поя народ, княжну поя,
отыде в волости своя,
отыде с шумом. И растли ю,
Рогнеду эту молодую,
и прогони ю, и княжна
блуждает по миру одна...
Кто ей поможет... Вот какие
те венценосные, святые
князья-цари!
V
Чтоб палачи их покарали,
царей, проклятых палачей!
Возни с царями, чтоб вы знали,
как дурень ходишь вкруг царей,
как подступиться к ним — не знаешь.
И все никак не угадаешь,
что делать с поганью? Скажи,
сестрица бога Аполлона,
открой, голубка, укажи,
как пресмыкаться перед троном.
Тебе, коль денег припасу,
монисто к пасхе поднесу.
Запишемся с тобой в лакеи,
наденем новые ливреи,
да и начнем царей любить.
Карандаши мне жаль тупить.
Где воли нет для человека,
не будет там добра вовеки.
Зачем себя в обман вводить?
Пойдем в селения — там люди,
а там, где люди,— славно будет,
там будем жить, людей любить,
святого Господа хвалить.
Дочка ктитора
То было в давние года,
когда борцы везде ходили
и девушек с ума сводили,
всех изводили, хлопцев били
и верховодили всегда, —
точь-в-точь гусары на постое;
в правленье гетманов святое
то было — в давние года.
Настали праздники в селе.
В корчме, усевшись на столе,
слепые лирники играли,
а за танец брали грош.
Там пыли облака вставали,
там девушки плясали
и парни... «Все одно и то ж,
другой начнем!» — «Хорош и этот!»
И снова лиры залились,
поют и пляшут щеголихи,
а парни, подбоченясь лихо,
вприсядку понеслись.
Стоит красавец в серой свите, —
ну, право, равных нет Никите!
Красавец малый, да байстрюк,
байстрюк, да и бедняк при этом.
Один, забытый целым светом,
стоит в корчме, как тот...
А плечи потолку подпора.
Он оторвать не может взора
от дочки ктитора... Она
в цветы и ленты убрана,
как та картинка... Погодите, —
не на него ль она глядит?
Иль это кажется? Горит,
горит Никита в серой свите!
Грошик вынимает
и на медный, на последний
танец нанимает,
ту богачку, ту гордячку
плясать приглашает!
«Прочь отсюда, прочь, приблуда! —
И захохотала
Дочка ктитора. — Батрачек