Существовала масса эвфемизмов — тонких и не слишком, — намекающих на еврейское происхождение, обращение еврея в христианство и способы такого обращения. Немецкий историк Барбара Зухи приводит целый ряд таких выражений. Желая намекнуть на еврейское происхождение, говорили
«С годами эти выражения распространились и среди евреев.
Поппера тоже вполне могли бы назвать
Чувство отчуждения от христианского большинства было уделом многих венских евреев — не только иудеев, но и христиан. Когда в двадцатые годы Поппер искал успокоения на абонементных концертах Арнольда Шенберга, он на многих производил впечатление человека странного, нелюдимого. Лона Трудинг, ученица Шенберга, вспоминает о Поппере как о «прекрасном человеке, таком же великом человеке, как и мыслителе. Он был не таким, как все. Он был чужаком в лучшем смысле этого слова». Очевидно, что Поппер подчеркнуто держался особняком. Историк Малахи Хакоэн делает фундаментальное обобщение: «Жизнь и работа этого изгнанника служат воплощением проблем, связанных с либерализмом, еврейской ассимиляцией и космополитизмом в Центральной Европе».
У Витгенштейна чувство отчужденности от мира тоже было частью натуры — но по несколько иным причинам. Как всякий, кто рос в роскоши, недостатка в общественном признании он не испытывал. Да, после Первой мировой войны Витгенштейн по собственной воле отказался от всех привилегий — но, по словам Теодора Редпата, он всегда осознавал себя «наследником богатого и знатного австрийского семейства, и порой это проявлялось в нем на удивление откровенно — например, он часто употреблял словечко "Рингштрассе" по отношению ко всему, на его взгляд, второсортному». Рингштрассе была и остается по сей день оживленной красивой улицей, опоясывающей центр Вены; для Витгенштейна же это слово обозначало показную, наносную роскошь, лишенную содержания. И хотя район Вены, окруженный Рингштрассе, был вполне фешенебельным, в устах Витгенштейна его название отнюдь не звучало синонимом высшего класса. Тем же презрительным тоном он в последние годы жизни отзывался о платьях юных леди на майском балу в Тринити-колледже — «мишура». Наверное, именно дешевой мишурой выглядели бы эти наряды на великолепных приемах в Пале Витгенштейн в дни его расцвета перед Первой мировой. Это великолепие было сравнительно недавним. Стремительный социальный взлет Витгенштейнов, еврейской семьи из немецкого городка Хессе, — показательный пример толерантности во времена Франца-Иосифа. Дедушка Людвига, родом из семьи управляющего имением небогатого немецкого князя, сначала торговал шерстью, затем, уже в Вене, — недвижимостью; его сын, отец Людвига, стал промышленным магнатом и покровителем искусств, вошел в круг старинной аристократии — и все это за каких-то восемьдесят лет. И все же, как показал конец тридцатых годов, австрийское общество было зданием, возведенным на тончайшем льду.
Вене времен юности Витгенштейна и Поппера предстояло стать почвой, на которой взрастут Гитлер и Хо-локост, — или, как в кошмаре Карла Крауса, «испытательным полигоном для уничтожения мира». Писателю Герману Кестену Вена виделась «исчезнувшей волшебной сказкой Дикого Востока». Это был город «зарождения прекрасного в разлагающейся культуре». Под зарождением прекрасного подразумевалось интеллектуальное и творческое будущее: новое пыталось вырваться из удушающих объятий старого.