Когда Нинель Михайловна сделала для себя такое открытие, подслушав нечаянно разговор внучки по телефону, она даже не огорчилась, таким нормальным ей показалось ожидания этих свобод после, разумеется, её ухода в сторону необратимости, в ней сработало главное её, сердцевинное качество. Она вышла на кухню, как всегда подтянутая, элегантная и в прическе, и сказала внучке, что готова дать ей денег на квартиру.
– Бабуля! – взвизгнула внучка и повисла у нее на шее.
Вышел из своей спальни муж внучки и тоже опешил от такого.
Но радовались они рано. Поскольку деньги давались на первый только взнос, а остальное – кредит, ипотека, или как там это сейчас называется.
Радость молодой семьи от этих подробностей слегка поблекла. Муж был совсем озадачен и недовольным шагом ушел из кухни.
Нинель Михайловна стала варить себе овсянку и больше к этой теме не возвращалась.
Дети походили парочку дней в молчании, но потом очень быстро нашли и купили-таки квартиру.
Съехали на нее вместе с рыбками. Нинель Михайловна вернула на окно горшки с цветами. И все стало как прежде. Но что-то не давало жить, досадовало её.
Должны были радоваться все: и внучка и она. Все получили привлекательную всегда свободу. И ничего не надо ждать. Все быстро так обустроилось.
Но Нинель чувствовала в себе какую-то колкость. Вместо радости, что сделала она благое дело, и живет теперь внучка в отдельной квартире, а она – в своей, как и положено, но колкость какой-то упущенной мысли, догадки о чем-то, что запамятовалось, и никак не вспоминалось, не давала Нинель Михайловне положенной ей за все добрые заслуги, успокоенности.
Она отстояла свои позиции, свою свободу, свой окрас благородной старухи. И окаянство в ней пристроило себе целый этаж. Верхний.
Но Нинель все копалась в своих новых ощущениях и никак не могла придти к своему знаменателю. Все в ней растекалось какой-то десятичной дробью с запятыми и нулями.
И тогда она подумала, что сделает бланманже и угостит соседку. Потому что Юлька, эта толстая и бездарная, возьмет деликатес, изготовленный непревзойденной Нинель Михайловной, и обязательно наговорит ей горячих слов похвалы.
Нинель Михайловна будто увидела, как от этого восхищения десятичная дробь рассыпается и выстраивается в дробь обыкновенную, с черточкой и знаменателем под ней, который прыгал и менял значение, как какой-то счетчик новой конституции. И было неизвестно, на какой циферке закончится этот бег.
Но Нинель Михайловну этот бешенный исчезнувший знаменатель не смутил, она подумала еще о хорошем.
Еще есть время сделать хачапури на вечер. Кто-нибудь же придет непременно. В этом уж Нинель Михайловна никогда не сомневалась.
И ее окаянство в этом ее поддерживало всегда. Поэтому она, успокоенная, пошла в ближайший супермаркет за нужными сливками и сыром. Она знала, где это можно купить, и выслушать при этом в свой адрес всякие приятности от местного приказчика.
Правда, она стала реже звонить внучке, стараясь держать дистанцию. И дистанция эта, как бы была в сговоре с её окаянством. И знаменатель, наконец, занял своё место под черточкой в простой этой дроби. Впрочем Нинель Михайловна плохо ладила с числами, она была по призванию – критиком, и по профессии – литературоведом. Вот такое знаменательное совпадение. И что было в её знаменателе, знала только она. Но никогда не поведала бы об этом. Никому.
И особенно внучке с ее каким-то нелепым мужем.
Но она подозревала, что молодые и так догадываются об её вынужденной знаменательности.
Побег
Он возник в её жизни, как чужой дорогой бриллиант. И сразу она увидела невидимые потертости и её дома, и её лица.
Он катался животом вперед по ее квартире, с таким накалом амбициозности, которой можно было озаботить жителей всех этого городка.
Всеволод Иванович называл себя писателем и приехал, чтобы подышать провинцией, её красотами и немощами.
Лера отвела для него целую комнату, предварительно смахнув в ней паутину в высоких углах, постелила на диван лучшее свое бельё, но все равно чувство неловкости перед этим огромным человеком, лысым и седым одновременно, не проходило.
Она отчаянно волновалась, даже когда варила ему гречневую кашу, которую он любил съесть поутру, прежде, чем пойти затем в свою комнату и затихнуть в ней до самого полудня. Это он называл работой. Лера старалась осознать его таинственную усталость и давала ему кринку утреннего молока вприкуску с местным, всегда черствым, хлебом.
Затем жилец шел гулять, а Лера, распрямив спину, наконец принималась за свои дела, которых было у ней немеряно.
Всеволод Иванович гулял подолгу, уходил в лес, иногда возвращался с пятью-шестью белыми грибами, которые приносил за рубашкой. Лера пыталась дать ему какую-нибудь корзинку – так, на всякий случай, но он отказался, объяснив ей вежливо, что он не за этим ходил гулять в лес.
Лера отстала. И их отношения свелись на “пожалуйста” и “спасибо”.
Жилец поначалу сильно напрягал Леру, но потом, присмотревшись, она оценила его высокомерную нелюдимость, молчание его тоже было ей по душе.