А дома, у отца Савки, в это время происходило другое…
Отец собирался в путь: за сыном, а главное, за телушкой.
По крестьянским приметам снега ждали со дня на день, а потому у отца все было наготове: праздничная одежда и новые лапти для него самого («Не отряхой же в люди идти!») и новый, старательно свитый поводок для телушки.
Сыну никаких обнов не полагалось: придет, в чем лето ходил. Чай, не в гости идет, а домой.
Бабка еще ночью углядела снег в окошке и тотчас спустила ноги с полатей, хоть старушечье тело и просилось еще отдохнуть. Охать и кряхтеть по-старушечьи бабушка тоже себе не позволяла: кашлянет басом, ежели что, вот и все! А отец — если не спит — знает уж: кашлянула — значит, встает.
— Что рано встаешь, мать? — тихо окликнул он ее с печки (недужилось ему с вечера: лег с детьми на печку).
— Снег, сынок! Снег выпал! За телушкой тебе идти. Вот я сейчас поснедать спроворю.
Отец тотчас же слез с печи, поглядел в окно, тихо порадовался. Но и вздохнул: много снега-то! Раскиснет к полудню — грязища-то какая будет!
Бабка ответила бодро, громким «нарочным» голосом:
— А тебе впервой, что ли? Не бойсь, дойдешь. На селе заночуете, а завтра — и дома!
Потом спросила потише:
— А сам-то ты каков нынче: не трясет?
— Нет, мать, бог миловал: все в порядке, — отвечал, суетясь, отец.
Быстро поел, не мешкая в дорогу вышел, еще по снежку.
Впрочем, уже с первых шагов было ясно, что под снегом — вода. Вода мешалась с грязью, грязь — со снегом. К полудню снега уже не было, а стояло по всей дороге море разливанное грязи.
О телушках и хозяевах
Крепко хватает за ноги вязкая черноземная грязь, каждый шаг приходится брать с бою, а шагов в двадцати километрах многовато… Но отец идет, не щадя сил, не замечая препятствий, видя перед собой лишь цель своего пути и своей жизни — телушку.
За долгие часы одинокого пути Ермолаич припомнил многое. Это была не первая телушка, из которой он пытался вырастить корову. Взрослую, дойную бедняку разве купить?
Первую он взял, под работу, у соседа-богатея в первый же год своей женатой жизни. Как радовалась его молодая жена, ведя телку домой! Как трудились в это лето их молодые сильные руки, отрабатывая телушку и ее будущий зимний корм!
А телушка, перейдя с вольной травы на выеденное и вытоптанное общинное пастбище, взяла да и зачахла… За лето ни разу досыта там не наевшись, она вошла в хлев на зимовку жалким заморышем, и холодный щелявый хлев докончил остальное: к февралю ее не стало. С ней погибли девятимесячные труды хозяев, погибла мечта. Долго потом украдкой плакала молодуха и молча вздыхал молодой…
Через пять лет попытку повторили — кончилась тем же. Так и не узнали Гавриловы ребята — а их было уже трое — вкус молока. А родители их и бабка частенько обходились и без хлеба: надо было оделить им, хоть по кусочку, просящие детские рты.
Дальше бегут неотвязные мысли… Клонится книзу непривычная к ним голова…
А ноги все месят и месят непролазную черную грязь…
Шли года. Дети прибывали, как опята на пне. Бабка и днем и ночью нянчилась с внучатами, отец с матерью еле управлялись зарабатывать хлеб по людям, мечта о корове померкла. А там умерла мать…
С тех пор прошли четыре тяжких года…
И этой весной, вынянчив последнюю внучку, бабка настояла снова взять телушку. Третью. Последнюю в ее жизни.
Все было обдумано на семейных советах. Учтены все ошибки прошлых попыток и главная из них — пастьба на общинном пастбище. И семилетний Савка пошел в полугодовую кабалу за право телушки пастись на просторном, свежетравном кулацком пастбище. Выходится, заправится телушка летом, наберет сил — выдержит и зиму.
Все оставшиеся дома — от стара до мала всеми силами и средствами готовили телушке зимовку.
Бабка и шестилетняя Апроська обшарили за лето все межки, все канавы, вырывая вручную, по кустику, траву на сено. Руки их от мозолей, земли и «зелени» стали похожи на куриные лапы, по выражению Апроськи, а старая бабкина спина, согнутая крючком при этой работе, долго потом не хотела разгибаться.
Остальные дети и отец ходили на всякую работу по приглашению соседей, лишь бы заработать охапку сена или вязанку соломы.
И к зиме на задах двора выросла копешка сена и побольше — соломы. «Пожалуй, и хватит! Вот только хлев! Горе-горькое». Отец, повеселевший было при воспоминаниях о запасенном телушке корме, снова поник, вспомнив про хлев. А ноги все шагают! Хлев. Старый, щелявый, с прогнувшейся крышей и покосившимися стенами, хлев давно уже не поддавался никаким попыткам утепления. Сгнившие бревна рассыпались в труху и не держали заплат, крыша грозила обвалом… Но трудолюбивые руки отца все же ухитрялись латать, подпирать, связывать — и хлев стоял, наклонившись вбок, как подвыпивший человек, и пестря заплатами, как лоскутное одеяло. Снаружи, в безнадежных местах, его подвалили навозом и плетнем.