Через шесть дней после выписки из клиники (с виду в добром здравии) она возвращается в нее в инвалидной коляске, задыхаясь даже при отсутствии нагрузки и разговаривая шепотом. Насыщение крови кислородом составляет 90 % при дыхании комнатным воздухом. Поскольку у нее нет стридора, затруднения дыхания, видимо, вызваны опухолью в легких. После биопсии надпочечников ее муж возвращается из послепроцедурной комнаты с тревожной новостью: учащенный пульс. До сих пор я оставался пассивным наблюдателем, но теперь вынужден вмешаться. Считаю пульс: 145 ударов в минуту. Это очень серьезно. Сообщаю медсестре, что подозреваю мерцательную аритмию, предлагаю сделать ЭКГ и прекратить быстрое внутривенное вливание физиологического раствора. Для ЭКГ нужно вызвать бригаду скорой помощи. Появляется бригада. ЭКГ показывает мерцательную аритмию, которую отчасти снимают бета-блокаторами и блокаторами кальциевых каналов. Насыщение крови кислородом составляет лишь 86 % (при пяти литрах кислорода). За восемь часов легочная функция резко ухудшилась. Неужели чудовищная опухоль распространяется так быстро? Мерцательную аритмию я воспринимаю лишь как малую часть катастрофического ухудшения здоровья, а молодая бригада скорой – как главную неприятность. Я хочу получить артериограмму легких, чтобы исключить легочную эмболию, а также достаточное количество кислорода, чтобы перевезти дочь домой. Однако для того и другого ее нужно доставить в отделение интенсивной терапии. Я понимаю, что дочь уже измотана, а такая перевозка чревата новыми расспросами, обследованиями, венесекциями и т. д., но мы соглашаемся. Артериограмма показывает, что легочной эмболии нет, но есть обширная опухоль в легком. Эндокринолог-онколог навещает дочь в отделении интенсивной терапии и терпеливо объясняет, почему для правильного лечения нужно определить степень дифференцировки клеток опухоли надпочечников. Зять спрашивает, нельзя ли начать хоть какое-то лечение немедленно, но в ответ слышит, что отсутствие лечения лучше неправильного лечения. Нам говорят, что дочери нужно вернуться в клинику через четыре дня для химиотерапии. Но я боюсь, что вернуться ей уже не придется.
Нам советуют не сразу везти дочь домой, а положить на ночь в больницу для «наблюдения» и отдыха. Пятьдесят лет практики научили меня, что в больнице люди не отдыхают. Бесчисленное число пациентов просят, чтобы их выписали и оставили в покое. Однако я опасаюсь, что дочь не перенесет поездку домой без дополнительного кислорода, который не получить без госпитализации.
А в больнице новые мучения: расспросы и осмотры ординаторами, новые анализы крови, проверка жизненно важных функций каждые полчаса. Я пытаюсь вмешаться: не надо эхокардиограммы, не надо антикоагуляции, не надо визита к кардиологу и столь частых проверок жизненно важных функций. Но к восьми часам утра дочь и ее муж – он оставался в ее палате всю ночь – вконец обессилены.
Мои дочь и сын настаивают на немедленной выписке. Но выписаться можно лишь после осмотра лечащим врачом. В десять часов утра я нахожу врача и объясняю, что у дочери обширная метастатическая карцинома и нам нужно лишь поскорее попасть домой, получив домашний кислород. Нас уверяют, что кислород и лекарства мы получим так быстро, как только возможно. Но через три часа мы еще в больнице. В выходной день достать домашний кислород непросто, а аптеке почему-то трудно отпустить по рецепту самое обычное лекарство. Когда я в третий раз прихожу в больничную аптеку – через полтора часа после того, как туда отдали рецепт, – мне сообщают, что заказ будет готов через полчаса. Я оскорбляю весь фармацевтический мир вопросом: много ли нужно усилий, чтобы положить 30 таблеток в склянку?
В два часа дня кислород и лекарства готовы. Но уехать мы все еще не можем: дочь боится, что по дороге домой у нее будет недержание мочи. Ей нужен памперс. Далее разыгрывается сцена, которая, должно быть, повторяется в больницах изо дня в день по многу раз. Я нахожу медсестру и объясняю ситуацию. Медсестра отвечает, что достанет памперс, но затем звонит по телефону, и мне ее разговор кажется бесконечным (на самом деле он занял, возможно, минуты три-четыре). Повесив трубку, она начинает смотреть бумаги. Я вежливо напоминаю, что нам нужен памперс. Она отвечает: «Доктор Левитт, ваша дочь не единственная моя пациентка». Все верно, но, кроме меня, здоровье моей дочери никого не интересует. Наконец мы покидаем больницу, несомненно заслужив репутацию очень трудной семьи.
Дома дочери становится все хуже и хуже. Мы понимаем, что дорогу в клинику она не перенесет. Мы договариваемся о том, чтобы местный онколог провел химиотерапию, назначенную эндокринологом-онкологом. Дочь больше не может говорить, и мы только переписываемся. Накануне химиотерапии (и всего лишь через 18 дней после первого МРТ) мы обменялись такими посланиями:
«Когда химиотерапия не сработает, тебе надо будет смириться».
«Не вешай нос. Я сделаю все, что нужно».
«Это значит да?»
«Да».
Что именно я должен сделать? Не знаю. Но обещание нужно сдержать.