И тут Ох миленький Спаситель он на лице у себя вроде как черную блузку расстегнул. И ко мне вихрем две груди выпали – так близко, что черные соски в сами глазные яблоки мне воткнулись… и давай накачивать… выдаивать в меня такие мысли и такие картинки, что мой рассудок сразу понял – ни думать этого, ни смотреть на такое нельзя. Пусть мимо скользят, говорю я себе в уме, скользя-а-ат… и картинку сочинила, как с гуся вода скатывается. Гусь заплескался, все забрызгал, и он этого, должно быть, сильно не ожидал, потому что моргнул. Я чую – невидимые руки от головы моей отпали – и поняла, что никого у меня позади не было.
– Если я тебя еще раз поймаю…
Гусь длинную шею свою вытянул и загоготал. Он засуетился и опять моргнул.
– То есть больше даже не пробуй никак тайно влиять на моего
И не успела я дух перевести, в кусты провалился. И
Это как чему-нибудь молиться, Господи, – не люблю я пилюли для сна принимать, если абсолютной надобности нет. Частенько ночами лежу ни в одном глазу до самой зари, слушаю, как по «Башням» лифты ездят вверх-вниз, а пилюльку эту благословенную ни за что не хочу. От них всегда подолгу сплю, а потом по многу дней дурная хожу, как собака. От них обычно даже снов не бывает. Да только теперь сны эти, прям как пожар, меня всю охватили! Все те мысли и картинки, которыми мне насосаться дали. Да никуда я их и не сбросила, оказывается. А просто завалила, как искры в матрасе. И теперь они вспыхнули снова льдистым пламенем, и от них совсем другая жизнь приоткрылась, и смерть другая, и Небеси. Но главное – там тень такая, иногда крокодил, иногда пантера или волк, по моему миру мечется и зубами куски выхватывает, всякие слабенькие слюнявые членики: руки Девлина, к примеру, когда он на гитаре играет, или ногу Фрэнка Доббза, когда он вокруг расхаживает, или мой язык, если я привираю чего-нибудь по мелочи, чтоб все утихомирить. Мисс Луг вообще целиком отхватил. И Эмерсона П., и почти все мое прошлое. А потом тень дальше двинулась, пропалывать, года впереди выстригать, пока от будущего только голые холодные косточки не остались, совсем нагие, ни врак никаких, ни тортов на день рожденья, ни подарков с финтифлюшками. Навеки и навсегда. Стоит – и все. И из наготы этой жар постепенно стекает, пока земля совсем не остудилась, как подошвы на лапах у тени этой, а ветер не остыл до ее дыханья. А она – она все равно
Печально мне тут стало – до мозга костей. Я даже вроде как слышу: блеет она, ужасно так, одиноко, вековечно. Я по ней плачу; вот бы сказать что-нибудь, думаю, но как тут утешишь эдакий тусклый Божий фокус? Она громче. Но уже не так тускло, не так далеко – и тут я глаза открываю и на кровати сажусь. И в окно вижу: Отис под луной бегает кругами и воет, уж давно и жалеть перестал, что не сдунул пыль со
– Ни с места! Это не я и не кроха эта
Сначала помочь просит, а потом сабелькой их колотит, чуть ближе подойдут, и орет при этом так, будто они чудища какие.
– Он меня укорачивает, парни, разве не видите? Меня, кого никогда и не…
И так он завелся, что со всего маху в ограду вокруг курятника – тресь. От сетки отскочил и давай набежавших мужиков рубить, а потом взвыл и опять в сетку головою. Куры кудахчут, мужики орут, а Отис, Боженька Праведный, совершенно ополоумел.