Между солнцем и окном качались сосны, и в комнате становилось то светло, то сумрачно. Это непрерывное мельканье красноватого и голубого оттенков странно действовало на глаза: хотелось закрыть их, чтобы ничем неотвлекаемая мысль могла свободно плавать в незримом море ясной свежести. Но свободна была только мысль. Сам же Карбышев находился в лагерном «ревире», куда его перевели из карантина вскоре после скандального столкновения с комендантом. «Ревир» был переполнен больными. Туберкулез и дизентерия — бичи пленных. Из тоски и отчаяния возникает туберкулез. А желудки и кишечники расстраиваются от вареной брюквы, лисьего мяса и гнилой перловой крупы. Молодцы чуть ли не двухметрового роста свертываются в два месяца. Счастье Карбышева в том, что он худ, жилист, мало ест и чрезвычайно нетребователен. Что-то в нем есть такое, от чего даже здесь, в аду «ревира», под полосатой арестантской курткой, он все-таки не выглядел в первые дни арестантом. Но первые дни сменились вторыми, третьими… Человеческое сердце умеет бороться с туберкулезом, с дизентерией, с тифом, а с тоской и унынием оно бороться не может. Жизнерадостный, бодрый, физически крепкий, Карбышев превращался в жертву своей тоски. Сердце его начинало сдавать, сбиваясь с хода, — тоскливая боль вползала под левое плечо, пульс слабел, температура падала. Сегодня утром термометр показывал 34,4. Еще несколько десятых вниз — и — конец. Существовали средства; только в лагерной аптеке их не было, — дорогие средства, не для пленных. Когда два врача — поляк и чех, старательно поддерживавшие Карбышева, вздумали было адресоваться за помощью через госпитальную администрацию к коменданту, больной так взволновался, протестуя, что пришлось от этой мысли тут же отказаться. Оба врача были молодыми людьми и, как большинство своих соотечественников, попали в концентрационный лагерь из-за пустяков. Один кого-то неудачно спрятал. Другой что-то сморозил невпопад. Подобно многим другим врачам в «ревире» они были несомненными антифашистами и почти открыто сочувствовали советским военнопленным…
Но никто бы не сказал этого о лекпоме, работавшем в канцелярии «ревира». Это был пожилой, угрюмый немец, говоривший только на своем языке. Ему довольно часто случалось заходить в барак, где помещался Карбышев. И ни разу ни с кем из больных он не обмолвился хотя бы полусловом; даже и не взглянул ни на кого. Скучная фигура! Карбышеву мерещилась в этом человеке какая-то загадка. Люди, желающие конспирировать, принимают именно такой загробный вид. Впрочем, могло и не быть никакой конспирации. Разнообразие человеческих характеров бесконечно…
Однажды Карбышев лежал на своей койке у окна, закрыв глаза и следя сквозь опущенные веки за непрерывной сменой оттенков света. И «ревир», и бледное, жидкое солнце, и сосны, качавшиеся за окном, — все это очень походило на глубокий, глубокий, холодный и глухой подвал, ударяясь о стены которого, ломает свои крылья живая мысль. Тоска и уныние окончательно овладели Карбышевым. Вдруг чья-то быстрая рука дотронулась до его пальцев.
Он с трудом и не сразу приоткрыл глаза. Однако, разглядев возле своей койки загадочного лекпома, почувствовал, как удивлением пересиливается больная вялость, и приподнялся на локте. Лекпом протягивал пузырек с темноватой жидкостью и шептал по-русски, смешно и трогательно коверкая слова:
— Пожалюста!
— От кого? — спросил ошеломленный Карбышев.
— Свободни люди… Из города… Надо для сердца…
«Свободные люди?» Кто же это может в городе думать обо мне? И с какой стати — думать? А ведь лекарство стоит дорого… Лагерь платил писарям, поварам и лекпомам по пяти кригсгефангенмарок[84]
в месяц. Неужели — он? Купил и разорился?»— Благодарю вас, — сказал Карбышев, внимательно смотря в серьезное, неподвижное, как маска, лицо лекпома, — но я не могу взять.
— Почему? Вы думает… Но это не я купил.
— А кто же? Кто?
Маска на миг ожила: Тепло зажглось в серых глазах; доброе, светлое чувство проступило в морщинках У губ.
— Frau Doktor[85]
, — сказал лекпом, — она. Досвиданья!