Мы увиделись с Володей Синевым только через пять лет. С тех пор произошли громадные, тектонические события. Я женился. Но жена моя неожиданно для всех, и, прежде всего для себя, заболела. Заболела страшным. Это было таким ударом! Мне казалось тогда, что я не выживу, словно это я сам, а не Лена, подвергся смертельной опасности. Ведь я не только привык к Ленчику, но еще и не успел ее всю изведать, все мне казалось, что она каждый раз новая, по-другому говорит, по-другому вздыхает, что у нее многочисленное лицо. Мне казалось, что где-то внутри нее спрятано настоящее, а не цыганско-турецкое золото. Драгметалл высокой пробы. Странное словосочетание, не правда ли? Короче говоря, я – натура сентиментальная, любил жену. Странно, да? Странно?
Более того, я натура – плаксивая, достаточно часто откровенничал с друзьями: «Без Лены я – ничто, пустой нолик». «Что я без нее?! Имярек!» – хлопал ладонью по столу и тер глаза.
Правда, болезнь все кроит по своим лекалам. Лена зациклилась на своей хвори. Ей все стало, как теперь говорят, по барабану. Все, кроме книжек с рецептами по исцелению. Там призывали пить мочу, керосин, настойку болиголова. Да, вот она узнала, что ее болезнь кардинально лечат иудеи на берегу Мертвого моря. С тех пор этим морем она бредит. Наша квартира пропиталась химическими запахами, смешанными с запахами трав. На кухне, на газовой плите то и дело булькали кастрюли с темными настоями.
И однажды я, совершенно беспричинно, проснувшись, почувствовал в себе совершенно другого человека, да, да, того самого бессердечного люмпена. «Ничего не попишешь, природа!» – проговорил я сам себе вслух. И решил, что так, видимо, распорядился Бог, что ни к чему мне впадать в уныние, это грешно, что болезнь жены – испытание. Но вот испытание чего? Моей верности? Или моей порочности?..
Я почувствовал в себе, не только в позвоночнике, но и в пятках и волосах, холод. И сколько бы ни терзал себя церковным догматом «Поступай с другими так, как хочешь, чтобы с тобой поступали», таким запутанным правилом, я этого сделать не мог. Я не мог жертвовать, я не был ни юродивым, ни Серафимом Саровским, не был я даже «простым советским человеком». Где мои слезы и стенания? Сухо, тихо.
Вместо праведничества я пустился в шахматный разврат. Доходило до того, что сам с доской дефилировал по рынку. И распахивал ее на клочке толя, возле торгующего арбузами Жоры Петросяна, обрусевшего армянина. Ко мне наперебой тянулись игроки. И я всех их щелкал, как учитель линейкой по лбу. Я им всем торжественно объявлял «мат». А все потому, что чувствовал не холодную и скользкую поверхность шахматного слона, а шершавую, живую кожу, я осязал даже хоботок этого индийского слоника. Игроки, конечно же, шизики. И я никогда не применял этого приема, который мне показал на железнодорожном вокзале один кривой бомж. Зачем мне был нужен этот прием, когда и без того соперники вмиг угодливо укладывались на лопатки? Я щелкал их пешки и фигуры с необычайным проворством.
Однажды мной заинтересовались бородатые парни с торопливыми костяшками глаз – телевидение. И хотели снимать «феномен». Они, врезалось в память, что-то судачили о сумасшедшем шахматисте Поле Морфи. Может, я такой? Надо почитать. Я избежал гласности, хоть и «теле», но все же – «камера». Мне тогда показалось, что если меня возьмут и нанесут на пленку, то уйдет везение, исчезнет беглый, непогрешимый стиль игры. Они будут разбирать дебюты, этюды и эндшпили, совершенно не понимая того, что в шахматы мне везет элементарно, это – компенсация за невзгоды.
Последнюю партию я играл с Георгием Петросяном на арбуз. И домой уже приходил повеселевший, резал с хрустом, как ткань раздираешь, добычу, угощал алой мякотью жену. Она на время делалась такой же, как четыре года назад, смешливой. И уголки ее рта довольно подрагивали. Это была короткая пауза, во время которой можно было только немного хлебнуть воздуха, чтобы опять нырнуть к темным водорослям, к осьминогам. Шахматы – вот что стало моей дальнейшей жизнью. Но не только это.
Однажды возле моей шахматной доски остановилась уже другая фея. Нет, не так – остановилась она давно. Я это потом понял, она сама рассказала. Эта яркая волшебница внимательно смотрела не на клеточки и не на фигуры, а на мое лицо, на мои глаза. Да, она сама рассказала, потрясая хвостом темных, тяжелых волос:
– Твое лицо спокойное. Вокруг болельщики мнутся, партнер нервничает, а ты молчишь, просто мыслитель. Но по твоему лицу бегали бледные бляшки. Я их разглядела. Разглядела, разглядела! – Задорно подкинула она волосы. – Я поняла, что ты – мужчина страстный. И в любви тоже. Знаю, знаю, не перебивай! Диагноз точный. Жутко страстный! И интересный. Уффф! Ты – гений! Таких мужчин уже нет на белом свете.
Я был смущен. Я не привык к такому величанию: «К нам приехал Андрей Палыч, Андрей Палыч дорогой!» Откуда она взяла? Маэстро, музыку! Волшебница рассказывала мне это, сидя на краешке кровати после
Я смутился: «Идеал, да и только!»
Не идеалом я был, скорее наоборот, подлецом и ласковым мерзавцем. Я окончательно остыл к своей жене. И ту пустоту «от жены» заняла влюбленная в меня, любимая моя Надя. «Ласковый мерзавец!» – это подтвердила откуда-то вырвавшаяся песенка, глупенький шлягер. На ломаном языке упражнялся негр: «Я шоколадный заяц, ласковый мерзавец!» Шаткую чепуху эту все лето крутили в кафе «Погребок», куда мы с Надей заглядывали на чай с круассанами.
Я задом своим ссунул засевшего внутри меня угрюмого типа. И удивился: веселый незнакомец – я. Веселый незнакомец, «ласковый мерзавец» по Надиному рецепту чистил яйцо, предварительно покрутив его между ладонями, как веретено. Я походил на это ясное, облупленное, самодовольное яйцо. Я с аппетитом ел по утрам овсянку и яйцо и азартно, сейчас все полопается, накидывался на Надю в самых неподходящих местах, даже в женском душе местной гостиницы.
А жена, естественно, меня ревновала. К шахматам! Ох уж это женское чутье! Когда я тряс желто-коричневой доской, собираясь на очередной бой, Лена восклицала торопливо: «Иди, вали скорее! Иди, а то все шахматисты разбегутся!»
Я опускал плечи, выбредал из квартиры.
У Лены понижался гемоглобин, и она думала, что это все от меня, от того, что я такой холодный, от того, что в телевизионном ящике то и дело долдонят о любви, об изменах, о том, с кем и когда надо спать, кого беречься, о колдунах, знахарях, об артистах, в семьдесят лет женившихся на молодых красавицах. Кажется, Ленин гемоглобин подходил к концу. И теперь только Мертвое море с немыслимо дорогим Израилем может исправить все, может поднять Лену.
Лена говорила, что это соленое море, где и плавать не надо уметь, оно и так держит из-за солености, ей снится.
Я, подлец, шел и шел, просто шел куда глаза глядят с потертой шахматной доской под мышкой. Не заметил, как притормозила черная иномарка. Это был глянцевый, черный «Опель». Совершенно современный, не подержанный, новый. Из «Опеля» пружинисто выпрыгнул мой бывший друг Володя Синев. И он нисколько не смутился, он и не помнил ту пятилетней давности размолвку. Он пританцовывал, как молодой парнишечка, в голубых джинсах и шикарной молодежной косухе.
Володе везло в любви и в коммерции. Он торговал селедкой. И у него уже имелся заводик с сотней рабочих, имелись поставщики и сбытчики. И норвежская сельдь, которую на рефрижераторе он возил из Мурманска, была первоклассной, вкусной, ее хорошо раскупали. Все это торопливо Синев рассказал по дороге в пахнущем кожей, лавандовым дезодорантом, дорогим сигаретным дымом салоне «Опеля».
Этот великан из сказки бр. Гримм повез меня в свой замок, чтобы там слопать. Я это понял, когда он небрежно кивнул на доску под моим локтем.
Скрипнул навесной мост. В замке нас встретила Наташа. Та самая, с которой я познакомился на вернисаже, та самая, с которой имел короткую, автоматическую связь и которую так картинно выгнал из своей квартиры Володя Синев.
Мне показалась, что теперь уже она командует моим бывшим другом. Голос у Наташи стал отчетливым, она еще больше покрасивела. Стала обладательницей холодной, я бы даже сказал, космической красоты. Некоторые мужики от нее просто торчат, становятся податливыми и подставляют свою единственную шею – прыгай.
– Детей нет! – стерильным тоном проговорила она. И, что бы я не заподозрил в чем-то плохом, затараторила: – Зачем нищету плодить? Вот обстроимся, тогда можно.
Я тогда думал о девочке. Мы мечтали о ней с Надей. Мы тайно хотели произвести на свет крохотулю… сразу с косичками. Не получалось. Не в фаллопиевых трубах дело. Я знаю почему. Пройдет мое шахматное везение, и та желанная хаврошечка появится в пеленке, похожей на капусту. На небе точный учет. Это вам не девяносто пять невозможно-возможных грехов, которые подсчитали наши родные фарисеи. Вместо шахмат – дите, и вся недолга.
Я честно признался:
– А я мечтаю о девочке!
– Будет, будет! – ожила Наташа. Губы все ж у нее оставались точно такими, как когда-то давно на диванной подушке. Прямыми, ровными. Они не вписывались в общий пейзаж лица.
Володя Синев, осторожно глянув на жену, потащил меня наверх, в игровую комнату. Окна здесь были из толстого, пуленепробиваемого стекла. Зачем? Разве игроков в бильярд или в шахматы стреляют?.. Володю кокнут в разделочном, пахнущем тухлой рыбой, цеху. Зеленое бильярдное сукно, шары из натуральной слоновой кости. По углам могучие кресла, диваны в вензелях «ВС». Между кресел – отполированный, из дорогого дерева шахматный столик. Я слышал про одно дорогое дерево, сандал.
– Сандал? – спросил я.
– Вот! – показал, радушно улыбаясь, Володя. – Помнишь наши баталии?
– Как не помнить! И споры помню, – кашлянул я, больше переживая за свои пыльные сандалии (слово это произошло от «сандал»): «Куда бы их поставить, неловко, хоть разувайся!»
– Мы сейчас выпьем-закусим. И – за дело.
Володя стал угощать французским душистым «Наполеоном», чем же еще больше угощают везунчики, богачи. Осетриной, икрой. И этим «Боунопарте».
Между тем мы сели за шахматный столик. Наперстки коньяка на меня не действовали. Спиртное всегда коварно. То с пятидесяти граммов полный отпад, а то бутылку выпьешь – ни в одном глазу. Надин диагноз: «Страстная натура!» Сейчас – последний случай.
Рослый, утопающий в комфорте, удачливый Володя опять стал уменьшаться. Я выигрывал. И выигрывал со сказочной легкостью. Володя элементарно зевал фигуры. И опять злился. Как не злиться, у него были рефрижераторы с жирной, норвежской сельдью, громадная игральная комната с телескопом. «Не нравится играть – зри на звезды, вникай в вечность». У него была жена – топ-модель, авто – высшего класса. Его знали и серьезно уважали начальник милиции и прокурор. Он даже к главе города Тихонову ходил запросто, ни секунды не томясь в предбаннике, потому что с тем самым главой Тихоновым они пользовали одну и ту же баню с бассейном, теплым фонтаном и грудастыми, «ажник хрустят», девочками. Володя Синев был величиной. А я существовал мошкой в застиранной рубашке в тайландских, с кривой строчкой, джинсах. Дрозофила, килька в томате. Володя, перед тем, как сдаться, спросил, люблю ли я Шопена. Я сказал: «Обожаю!» Он категорично возразил: «Не люби!»
Его раздирала ярость. А я радовался. Мне не нужен был телескоп в углу, и если хорошо подумать, не так уж я боготворил этого слюнявого Шопена. Вообще, я хотел вниз, в туалет.
– Смотри, – пошутил я, – не своруй фигуру, как Остап Ибрагимович Бендер.
Он усмехнулся:
– Я пока позвоню!
Отстегнул от пояса свой мигающий золотыми угольками сотовый телефон.
А фигура сама влетела ко мне в руки. Королева, ферзь нежного рода. Это была жена Володи Синева – Наташа. Я вышел из туалета и тут же попал в ее тесные объятия. Я отринулся было к обитой резным деревом стене.
– Тшшш, ты! – зашептала Наташа. – Не услышат! – И она опять горячо зашептала: – Спаси меня, миленький, спаси! Я не могу жить с тираном, Калигулой, этим извергом. Он хочет, чтобы я ходила по струночке. А ты знаешь, я ведь – кошка, сама по себе. – Она опять приникла ко мне и впилась губами в мои губы. Мне стало больно. Скользкая пиявка, странно, я к ней ничего не испытывал. Тут она оторвалась: – Давай убежим, давай, я на улице перед тобой разденусь. Растелюсь! На садовой скамейке, давай! Долой стыд! Долой изверга! Хочешь к финнам, в Швецию, к Нильсу, к гусям?
Наташа была жутко пьяна.
Уже повеселевший Калигула взглянул на меня какими-то всепонимающими глазами, словно узрел недавнюю сцену возле туалета и ванной. А действительно, может, там телекамеры?
– Ты, маэстро, не тушуйся, – крякнул Володя. – Сейчас я, конечно, слаб – проиграл.
– Гммм… У тебя счастье в другом…
– В этом не очень, буду врача для Наташки искать, она уже с год как квасит. А я вот, меж прочим, ее боготворю. И понял это, когда выпер ее. Помнишь? Ну да ладно. Теория-то моя лопнула, не нашла практического подтверждения… Я – Наташке – врача, а себе – дорогого тренера по шахматам. Встретимся через шесть месяцев, вот тогда-то тебя и уделаю. У-де-ла-ю! Если ты меня опять распатронишь, то я тебе вручу призовой фондец в долларовом исполнении. По рукам?..
Володя взял плоский мелок с полочки, где мостились шары, и начертил на зеленом сукне бильярдного стола цифру «10 000».
– В долларах? – Я проглотил комок.
Он усмехнулся:
– В них, в них, в баксах…
– А если выиграешь?
– Тогда ты залезешь на крышу, в длинном плаще, помашешь крыльями, как петух, и прокукарекаешь. Расплачиваться надо гласным позором.