По прошествии нескольких часов неторопливого созерцания у него ужасно болели ноги: он был уверен, что икры сильно опухли. Присев на одну из скамеек в зале III, он слегка удрученно поглядывал на шесть картин, время от времени исчезавших, когда кто-либо из посетителей их от него загораживал: изумительный Шагал, африканского вида Барсело[46] солидных размеров, Милле и автопортрет женщины углем, единственный в коллекции Ж. Г. рисунок, а также одно из немногих произведений, отходивших от пейзажной тематики. Щепетильный критик отметил бы в этой коллекции нехватку современного искусства. Но в целом она была великолепна, невероятна, непредсказуема. Он вздохнул. Лучше бы ему никогда не приходилось сюда являться. Лучше бы в этой выставке вообще не было никакой нужды!
Сидя напротив этих картин, он предался воспоминаниям, и ему пришли на память похороны Ж. Г. В тот день он вернулся домой с чувством полной своей несостоятельности, отупения, спрашивая себя, что делать дальше и как это все произошло. В тот день, сняв парадный пиджак, он машинально пошарил в карманах. В одном из них лежали какие-то бумажки. Это оказались памятные карточки с трех последних похорон, на которых он присутствовал. Он немедленно пришел к заключению, что надевает этот пиджак исключительно на похороны. А после, как ни жаль, забывает усопших в кармане. Ему это показалось непростительным. Спи спокойно, мы тебя никогда не забудем. До той поры, пока не настанет день, когда раны затянутся под покровом времени и боль станет более далекой. Любая, кроме Огромной Боли, в которой заключается вся его жизнь: есть мертвые, которых очень жалко, но они всего лишь мертвы, а если боль – неотъемлемая часть твоей жизни, то есть мертвецы, которых ты никогда не забудешь. И каждая бессонная ночь свидетельствует о том, что жертвам Скорби не позволено утешиться.
Ему не удалось побывать ни на похоронах Ж. Г., ни на последующей поминальной церемонии, потому что на те дни у него была назначена неотложная поездка. И все же он прочитал все газеты, которые ему удалось найти, чтобы ознакомиться с подробностями неожиданной трагической кончины Ж. Г. Ему не стоило труда признать, что на нем может лежать ответственность за то, что злополучный Ж. Г. станет с того дня жертвой забвения, оставленной во множестве пиджачных карманов. Однако чувствовать себя виновным в этой смерти не мог, несмотря на то что это именно он изрешетил его пулями.
Незадолго до своей смерти Ж. Г. подошел к рисунку так близко, что чуть не уткнулся в него носом, как будто хотел понюхать бумагу. Минут десять он провел в молчании перед автопортретом Сары Волтес-Эпштейн[47]. Гораздо живее и глубже, чем он угадал по фотографии, которую прислала ему с айфона некая Нина. Гораздо лучше. Встав прямо перед рисунком, он начал к нему приближаться; настолько, что ему чудилось, будто он чувствует, как оказался внутри. Художница стояла перед зеркалом, пытаясь не смотреть себе в глаза, и водила по бумаге угольком с волшебной точностью, безжалостно отображая мельчайшие морщинки, доставшиеся ей недаром и не уродовавшие это казавшееся спокойным лицо. Заслышав шум за дверью студии, она отстранилась от зеркала, как будто устыдившись, что ее могут застать за столь долгим самолюбованием. И все это происходило на глазах у изумленного Ж. Г.
– Я скоро вернусь, – донеслось до него.
– Хорошо. – И она снова принялась разглядывать себя в зеркале.
И тут, как в исступлении, принялась набрасывать натюрморт Миньона[48], отражавшийся в зеркале возле нее, переместив его на портрете на задний план. Небольшая картина, висевшая на стене и до тех пор не имевшая существования на бумаге, придавала композиции глубину. Желтые гардении Миньона стали бело-серыми; какая жалость. Глубина требует жертв.
Усилием воли Ж. Г. шагнул из портрета обратно.
– Вы знаете, чьей кисти эта небольшая картина на заднем плане? – спросил владелец галереи, видя, что он, очарованный и потрясенный, все не отходит от рисунка.
– Абрахама Миньона, – шепотом ответил он.
Прошла минута неподвижной тишины, и Ж. Г. приблизил нос к подписи, как будто хотел уловить ее аромат. Тысяча девятьсот девяносто шестой год, прочитал он. И вдруг почувствовал, что снова оказался внутри рисунка, в студии художницы, и стоит возле мужчины, говорящего, не ретушируй ничего, любимая: это само совершенство. Тут оба внезапно обернулись, как будто отдавая себе отчет в его присутствии. Несколько мгновений замешательства. И тут мужчина подошел поближе к женщине и поцеловал ее. И Ж. Г. всеми силами души ему позавидовал.
Владелец галереи, с улыбкой наблюдая за Ж. Г., в восхищении стоявшим возле портрета, пытаясь развеять не до конца понятные ему чары, сказал: «Вне всякого сомнения, это оригинал. Из фамильной коллекции».
Ж. Г. ответил не сразу, словно был далеко; впрочем, так оно и было. По прошествии долгого времени он глубоко вздохнул и, не глядя на владельца галереи, пробормотал:
– Сара Волтес-Эпштейн – имя никому не известное. – И, пытаясь унять дрожь: – Почему вы запрашиваете такую цену?