…В оправе утренней и вечерней зорь, да в сопровождении скрежета, производимого неутомимой птицей, прошла вся ночь, которая оказалась самой беспокойной для жителей, населяющих эту округу, где в одном месте сошлись два порока: неблагодарность и любопытство.
Казалось…
Казалось, небо и море поменялись местами. На полотне небосвода, крупными мазками и малыми красками были нарисованы волны, шторм не менее девяти баллов по шкале Бофорта. Вода же, ровная, как отглаженная скатерть, казалась раскинутой для того, чтобы остыла перед тем, как убрать её в шкап. И вода неспешно стыла, прислушиваясь к тому, что делается у неё на глубине, как к сытому бурчанию в животе.
Ну, а там… там происходило всё, как и обыкновенно бывает в морях. Послушное морскому течению мерцание водорослей давало приют немалому числу мальков. Там же, среди морской травы, сообща паслись сеголетки, и по-одиночке – придонные интроверты, что избегали встреч не то с чужими, но и с себе подобными.
На застеленных плюшевыми покрывалами пуфиках и банкетках, позабытыми чашечками лежали опрокинутые навзничь или перевёрнутые вверх дном рапаны28. Противу наземного здравомыслия, первые были полны, тогда как другие свободны, и ожидали новых жильцов, среди которых первыми на очереди стояли раки-отшельники. Прежние скорлупки сделались им тесны и темны.
Сотворённая из той же тьмы, осторожная и обходительная, на мгновение показалась нокотница29, игольчатая акула, катран. Уют обширного её жилища усугубился плотной драпировкой мути из-за многих ливней на морском берегу. Выпятив нижнюю губу, акула неторопливо ощупывала мелководье, вспоминая, как мать водила их с сёстрами по этим местам, покуда они не подросли, а после увела их от берега, туда, где водится более крупная рыба, посытнее.
Казалось, небо и море поменялись местами… Но это только почудилось так.
Благодарность
Соловьи, эти баловни людской молвы, как самой судьбы, задирали крошечную, меньше их самих жабу, прибившуюся ко двору во время очередного ливня. Набравшись сил, как нахальства, птицы делали вид, что разучились летать и роняли себя на малышку. Они то задевали её всклокоченным жабо перьев на груди, то царапали клювом или когтем, не разбирая, куда попадут. В перерывах между набегами, соловьишки яростно откусывали от почти чёрной вишенки, что затерялась незамеченной прочими лакомками.
Отважная жабёнка отмахивалась крохотными ручками от нападавших, как от мошкары и одновременно пыталась ухватиться за скользкий край лохани, неосторожно позабытой хозяйкой у порога. По всей видимости, жабка поскользнулась, оступившись на подножке струй дождя, и оказалась в том месте, именно которого намеревалась избежать.
Заметив происходившее непотребство, я счёл необходимым вмешаться. Отогнав соловьёв, подхватил малышку под живот, осторожно пересадил на широкий лист кубышки, который простирался с берега до воды, наподобие сходней, и предложил жабке остаться погостить, а в случае, если ей покажется подле нас покойно, то и вовсе расположиться для постоянного житья.
– Фу… какая гадость! Ты брал её в руки!
– ?! Брал, а как же ещё?
– Вымой сейчас же хорошенько! С мылом!
– А то что?
– Да как же ты не понимаешь! Они ядовитые30! И ещё… бородавки от них!
– В самом деле?! – Усмехнулся я и перевернул ладонь, на которой, вместо бородавок и следов яда, всё ещё чувствовался лёгкий холод бледного животишка маленькой жабы. Точно такое же ощущение оставляет крепкое рукопожатие, когда оно намного больше, нежели вежливость и куда как сильнее, чем простая благодарность.
Саранча
Дождь переливался с листа на лист, как в фонтане посреди городского сада. Воды было так много, что земля не успевала впитать в себя тающие небеса и они собиралась в лужи, небольшие озёра или ручьи. Поляны превращались на время в болота, неглубокие овраги в пруды…
Спасаясь от воды, кобылка, одинокая саранча, совершенно зелёная, не от сырости, а от окружающей её с рождения травы31, забралась на холм из намытых прежними дождями камней. Тут-то я её и заприметил, да ступая прямо по воде, подобрался поближе, дабы рассмотреть названного родича кузнечика. Деваться той было некуда, и вынужденная терпеть моё присутствие, она лишь смотрела с искренним недоумением прямо мне в глаза.
Вот именно этот пристальный взгляд саранчи, – искренний, участливый, – несколько озадачил меня. На мне не было надето ничего зелёного цвета, а в её представлении съедобным могло считаться всякое, обладающее любым из подобных оттенков.
Выражение, самый взор саранчи был едва ли не по-человечьи красноречив. Да что там, – не кривя душой, это было именно так, безо всяких оговорок. Сочувствие первой минуты сменилось удивлением, затем усталостью, которую сменило разочарование, отрешённость, а вскоре и вовсе безразличие. Не ко мне, к самому себе.