Бронзовик, известный на всю округу притворщик35, крутился тут ж, неподалёку, делая вид, что рассматривает травинки. С сердитым гудением он ощупывал каждую, будто выбирал на базаре зелень, а сам внимательно следил за тем, как забавляются другие. Жук не мог позволить себе подобной праздности36, но чужие праздники любил, и не сетовал, как иные, на непозволительный, недоступный ему досуг, не пенял, не завидовал сторонней радости. Да и вообще, он был большой добряк, этот бронзовик, а за сиянием его металлических доспехов скрывалась трепетная душа поэта, ибо временами, забывши обо всём, он подолгу восхищался одним-единственным цветком37.
Чего мы хотим от окружающих? Чтобы те жили своей жизнью или следили за нашей? Загодя одобряя всё, что будет сделано нами или оценивая? Но дотошно или справедливо, для блезиру или всурьёз?.. А оно вам, действительно, вот так и надо, – по чужим меркам?! Ведь это, как надевать одежду не по размеру. Всё одно будет не впору.
…Когда ветру удалось, наконец, справиться с непослушным седым локоном облака, солнце, прикрыв веком горизонта глаз, уже дремало безучастно. А пришедшая на смену дню ночь, ловко заправив то же самое облако за бледное ухо месяца, да щурилась близоруко, присматриваясь к своему отражению в каждом из осколков зеркала воды, разбросанных по земле…
Судьба
Надтреснутый плафон леса едва пропускал свет лампы луны, что несомненно был ярок, но определённо утверждать про то можно было лишь дождавшись осени, да и то, если бы деревья уже успели побросать наземь утомившую их ношу листвы, и не были елями или соснами.
Из-под подола леса было видно круглое колено сломанного напополам ствола ясеня.
На холсте неба подсыхала небрежно написанная акварель облаков. Да и не акварель ещё, а так, сырой набросок.
Жёлтые цветы вечерней примулы, яркие, как звёзды, манили к себе доступностью, но тронуть их, оскорбить прикосновением, не поднималась рука. Не ощупываем же мы небосвод! Не треплем луну за впалые щёки, уговаривая начать. наконец, кушать, не засиживаться допоздна, а ложиться спать в одно и тоже время. Единственно, в чём можно нас упрекнуть,– что не без корысти подглядываем за ссыпающимися с высоты блёстками метеоритов, дабы загадать заветное. Вдруг, да сбудется оно.
– А какое у тебя желание?
– Не скажу!
– Ну, ладно тебе, брось жеманиться. Что тут такого?! Ведь все знают, это так, пустяки, выдумка! В самом деле хоть загадывай, хоть нет, – кому что суждено, то и будет.
– Ах если эдак, то я тем более промолчу…
Сквозняк, коим отличается вечерняя пора, пробежал промеж них холодным ручьём и прежняя теплота, что мнилась вечной, понемногу рассеялась. Ей показалось вдруг, что он не так уж добр, а ему, что она не слишком уж хороша, есть и покрасивее, и попроще. Они пришли сюда вместе, да ушли порознь, и огненный росчерк с небес утвердил то, что произошло.
– Судьба… – С горечью скажет один.
– Она. – Согласно вздохнёт другой.
Стирка
Сальный даже на вид, пар вырывается из узких ноздрей разбухшей от сырости двери в ванную. Мне интересно было бы зайти внутрь, обнять его облако, почувствовать как проскальзывает оно сквозь пальцы, оседая на ладонях и щеках. Но, заслышав глухой скрип влажных половиц под моими ногами, мать предупреждает:
– Не смей заходить, отправишься в угол!
Я неохотно отступаю назад, в полумрак коридора и направляюсь в кухню. Взвесив на весах родительской проницательности немалую толику моей неуклюжести и любопытства, мать кричит мне в спину, приоткрыв дверь в ванную:
– На кухню ни ногой! Там в баке кипятится бельё!
Чтобы вслед за тем не вскипела сама матушка и не всыпала мне «по первое число», я бреду в прихожую, усаживаюсь на низкую, в треть аршина скамеечку, которую для своего удобства смастерил дед, и принимаюсь ждать, когда мать сама позовёт меня на помощь, «крутить» бельё.
Прежде, чем вывесить постиранное на улицу, его нужно было хорошенько отжать, пустив между двумя барабанами, дабы успело высохнуть до того, как переменится ветер. Южный нёс к нам сажу с фабрики неподалёку, превращая белоснежные простыни в серые тряпки.
Обычно мать придерживала наволочку или пододеяльник, а я, вцепившись в ручку, приводившую в движение барабаны, крутил её изо всех сил. Первый раз бельё не скупилось на влагу, разве что не желало, чтобы ему плющили швы, но я наваливался телом на рукоять, отжимая постельное почти что досуха. Лишь отцовские рубахи избегали подобной участи, их мать сушила бережно, на распорках, чтобы не поломать манжеты с воротником.
Подплечники, подмышники, подворотнички, которые надо было отпороть перед тем, как топить одежду в тёплой воде. Стружки хозяйственного мыла, похожие на измельчённые тёркой финики. Вкусный запах от распаренной древесины дубовых щипцов, обваренных кипятком белья, и скользкий из-за слёз носовой платок, который мать заставляла стирать руками в тазике на табурете.
Кажется, что всё это было не для чистоты даже, не для порядка, а одних воспоминаний ради. Чтобы были! Чистыми, как снег…
Нет веры августу…