Мне показалось, я успел многое. Но и ей, наверно, показалось, что я слишком многое успел сказать. Если и были у нее какие-то колебания, то где-то в середине моей речи она с ними покончила, потому что рот ее ожесточился, а в глазах откровенно светилась злоба и тоска — самая гремучая смесь на свете. Пистолет в ее руке сверкнул под фонарем так по-киношному, что я рассмеялся. Никогда не видел оружия вблизи, поэтому оно казалось мне ненастоящим. Не в том смысле, что бутафорским, поддельным, а просто не настоящим — вещью, которой нет места в моем мире.
Женщина, которой нет места в моем мире, держала в руках вещь, которой нет места в моем мире.
Вот и все.
И руки у нее дрожали. Прямо-таки тряслись у нее руки. Я посмотрел ей в глаза в последний раз, в самое средоточие этой тоски, и мне показалось, что там еще и страх, потому что языки пламени уже танцевали где-то за первым пределом ее сознания, адское пламя уже подбиралось к ней и непременно подберется. Если ты стал ненасытным духом, то до чистилища тебе — один шаг. И, глядя через эти глаза в самую сердцевину ее несуществующей души, туда, где стояли другие такие же — Вера, Розалия, — как будто всем им вместе, я сказал:
— Ничего у тебя не выйдет.
А потом повернулся к ней спиной и сделал шаг в никуда.
Что значит в никуда? Я просто вышел на пустую дорогу без всякой цели и смысла, зная, что мои последние секунды в этом мире истекают. И я уже был готов. И никакая кинолента прошедшей жизни, запечатлевшая самые яркие моменты моего короткого существования, не полетела перед глазами, когда раздался выстрел.
Я упал.
И наступила тишина.
Да еще рядом совсем послышался визг тормозов, потом хрип. И уже совсем — тишина.
И в самые последние секунды я понял, чего хочу.
Я хотел бы умереть не так.
Лет в сто.
Где-нибудь на маленькой вилле под Неаполем, между Пестумом и Капаччо, в саду, среди азалий и пиний. Чтобы правнуки не заметили, а по-прежнему играли в футбол. И чтобы у согбенной, морщинистой старухи, которая заплачет надо мной, были глаза Евы. Пусть это будет все, что от нее останется. Я согласен любить ее и такой. Я даже уже теперь любил ее такой — синие взбухшие жилки на руках и беззубый рот.
Какая смешная мысль перед смертью.
У окна третьего этажа стояла Екатерина Дмитриевна, закрыв рот ладонью. Кира в расстегнутом пальто выскочил из подъезда и остановился как вкопанный. Валентина Дмитриевна в комнате уже не могла удержать Еву.
Ева услышала выстрел, кинулась вниз, забыв надеть пальто. И упала на колени возле меня. И сразу же обняла и стала поднимать… Хотя еще не знала…
Инга лежала на боку, в неестественной позе, сломанной куклой. Машина смела ее с дороги в небольшой почерневший сугроб, единственный оставшийся на земле, сквозь которую уже просвечивала будущая трава.
Кира переводил взгляд с нее на Еву, которая положила мою голову себе на колени и не плакала.
Первый закон для женщин — это закон слез. А она не заплакала.
Закон слез — это для тех, кто стремится пережить горе. Стереть его из своей души.
А она не хотела.
Она ладонью очищала мой измазанный грязью лоб.
Кира перевел взгляд на водителя машины, которая смяла Ингу на его глазах. Это был немолодой господин. Судя по всему — иностранец. На нем был добротный черный костюм, красный шарф. Во рту он держал трубку. Которую, Кира не сразу поверил в это, а потом лишь, значительно позже, восстановил в памяти с помощью своих тетушек, наблюдавших за происшествием из окна, — он набил и раскурил, выйдя из машины.
Вел он себя абсолютно неадекватно. Оставался спокоен, попыхивал трубкой и, что самое удивительное, — первым заметил, когда я пришел в себя, и показал на меня рукой.
Ева целовала мои глаза. Теперь уже она плакала. Теперь ей хотелось стереть пережитое. Теперь закон слез работал.
А мне еще некоторое время казалось, что я все-таки умер. И может быть, Ева тоже. И наверняка мы с ней где-нибудь в раю, потому что ее поцелуи были самыми настоящими, и я отвечал на них с упоением, но тут заметил Киру и подумал, что eму-то здесь быть не положено, и нахмурился.
— Мы живы? — спросил я.
И Ева часто закивала. Она осторожно покосилась на то, что осталось от Инги, и шепнула:
— Вон она…
Я попытался повернуть голову, но тут же поморщился от боли. И не стал.
— Что с ней? — спросил я Еву.
— Инги больше нет, — одними губами сказала она.
— Это что, я — ее?
Мне показалось убедительным, что, возможно, мои слова, сказанные от самого сердца в самые последние мгновения моей жизни, волшебным образом обратились в оружие, и Инга исчезла, как Гингема, облитая ведром воды. С шипением и свистом, с проклятиями и завываниями растаяла.
— Нет, — ответил господин с иностранным акцентом, — ее — я.
— Вы, кажется, совсем не расстроены? — спросил у него Кира.
— Я серьезно расстроен, — ответил он. — Сколько живу, никогда со мной такого не случалось — убить человека. Три войны прошел, три революции — и никогда, верите ли? Но я сам виноват. Не нужно было болтать лишнего. Я перед вами виноват, — сказал он, обращаясь с последней фразой ко мне.
— Да вы нас спасли, — сказала Ева.