Я застонал и спросил:
— Господи, я действительно это сделал?
— Ага, — ответила Ева. — Ты и сейчас не помнишь этого?
— Как-то нет. А может быть, я просто тебя не заметил?
— Дуру, сияющую улыбкой? Вряд ли!
— Ладно, пошли дальше. Будут еще сюрпризы?
Но Ева с большим интересом читала дальше, тогда как я засмотрелся на нее, совсем позабыв о том, что, возможно, ей не следует знать, какие события произошли в моей жизни вскоре после больницы.
— Ого! Так она тебя еще и залила? Ах, как ловко она тебя заманила. И меня обманула. Когда забирала дневник, сказала нечто такое, что, мол, мы с ним пара, а ты все портишь. Из-за тебя он все время умирает. А я — за ним.
— Она съездила в больницу, переговорила с докторшей?
— Да, вот тут она пишет про нее. Да, та ей рассказала про амнезию.
— И что Инга?
Мне как-то расхотелось читать. Это было все равно, что говорить с нею или как-то иначе иметь с ней дело. А мне этого совсем не хотелось. Хватит с меня Инги.
— О! Она в Бога поверила. Пошла свечку в церкви ставить.
— Сколько нечисти-то по церквям шастает, — прошептала Валентина Дмитриевна, допивая наконец свой бокал вина.
Наверно, теперь я знал все. Хотел бы я не знать всего этого? Ну выбросить из жизни свой переезд и жить, как прежде, в старой квартире, со старыми представлениями о жизни и не становиться по глупой случайности героем этой глупой драмы?
Я посмотрел на Еву, которая хмурилась, дочитывая дневник, аккуратно, двумя воображаемыми пальчиками взял ее образ и посадил на чашу весов, которая тут же ухнула вниз. А потом на вторую чашу весов я положил сверкающий шарик, похожий на маленькое солнце, который назвал «моя жизнь». И вторая чаша весов резко пошла вниз, а Ева на другой чаше стала подниматься наверх. И вот в какой-то момент наступило хрупкое равновесие. Шар сиял. Воображаемая Ева сидела на чаше весов как на качелях, держась крепко за длинные нити, она улыбалась, и шар на противоположной чаше освещал ее лицо. И я запомнил это мгновение. Потому что бывают такие мгновения в жизни, которые запоминаешь накрепко. Которые потом никогда из тебя не выбить. Но мгновение было коротким, и шар, бывший моей жизнью, стал медленно падать в чаше вниз, все ниже и ниже, а воображаемая Ева стала подниматься наверх, с недоумением глядя по сторонам. Шар перетянул. Двух мнений тут быть не могло.
Но он перестал искриться. А походил теперь на погасшее солнце — холодный и почерневший, из какого-то рыхлого материала, будто черный дым клубился теперь на чаше весов. Пепелище. Присмотревшись, я увидел, что пепелище-то — настоящее. С обугленными остовами стволов, с почерневшей землей. А Ева там, наверху, тоже больше не улыбалась, а ежилась, будто пыталась согреться.
Я мысленно ухватил за край чашу весов, на которой сидела Ева, и потянул вниз. Медленно потянул. Мне хотелось посмотреть, как из этого пепелища вдруг снова возникнет солнце. Черный жалкий комок поднимался все выше и выше, но никаких перемен я в нем не заметил. Совсем никаких. Только когда чаши поравнялись, где-то в глубине шара что-то вспыхнуло, выпустив сноп света, но луч даже не озарил лица Евы. И она его не заметила. И не согрелась. А когда я сделал так, чтобы Ева оказалась на своей чаше в самом низу, там, вверху, тоже не засветилось солнце. А что-то такое серое вышло, как питерское небо. А Ева посмотрела вверх и спрыгнула с чаши моих воображаемых весов…
Я стоял и смотрел в окно, когда меня легонько в бок толкнул Кира.
— Старик, — сказал он. — Решать тебе, конечно. Но ты бы, что ли, пожалел ее.
— О чем ты?
— Посмотри вон туда. Видишь, где фонарь не горит?
— И что там?
— Это Инга, — совсем тихо сказал Кира. — То есть — это ее машина.
— Хочешь, чтобы я вышел один? — я посмотрел ему в глаза.
И он не отвел глаз. Он просто сказал:
— Разумеется. Кто знает, что у нее на уме?