— Габриэль, сынок, или ты не только руку себе повредил, но и язык? — горько рассмеялся отец. — Я вернулся к тебе, спасшись чудом, а ты и слова мне не сказал. Неужели ты предпочел бы, чтобы на тот свет отправился я, а не этот старик? Он больше не слышит тебя — почему же ты не расскажешь мне, какой чепухи наговорил он тебе ночью? Не хочешь? Нет, расскажешь — я приказываю! — Он перешел комнату и снова встал спиной к двери. — Никто не выйдет отсюда, пока ты не признаешься! Ты же знаешь: мой долг перед церковью — немедленно пойти сказать священнику о смерти твоего деда. Если я не исполню этого долга, то только по твоей вине, запомни! Это из-за тебя я тут задерживаюсь, ведь я останусь здесь, пока мой приказ не будет исполнен. Слышишь, ты, идиот? Говори! Говори сейчас же или будешь повторять эти слова до самой смерти! Еще раз спрашиваю — что сказал твой дед нынче ночью, когда помутился умом?
— Он рассказал об одном преступлении, которое совершил другой человек, а деда мучила совесть, поскольку он все это время хранил его в тайне, — медленно и сурово отвечал Габриэль. — А утром он отрекся от собственных слов и с этим испустил дух. Но если ночью он говорил правду…
— Правду! — эхом повторил Франсуа. — Какую правду?
Он умолк, отвел глаза, затем повернулся к трупу. Несколько мгновений он простоял над телом, словно размышляя; он тяжело дышал и несколько раз провел рукой по лбу. Затем снова повернулся к сыну. За это краткое время он весь переменился: и выражение лица, и голос, и манера держаться — все стало иным.
— Да простит меня Небо! — произнес он. — Смешно даже подумать, как мог я в такой судьбоносный момент говорить и вести себя настолько глупо! Отрекся от своих слов, верно? Бедный старик! Рассказывают, когда человек не в своем уме, перед смертью к нему часто возвращается рассудок, и вот доказательство. Понимаешь, Габриэль, я и сам несколько не в себе, и понятно почему, — после всего, что было со мной ночью и что я застал дома утром. Можно подумать, ты и в самом деле отнесешься серьезно к бессвязным речам умирающего старика! Это же уму непостижимо! (А где Перрина? Почему ты велел ей уйти?) Понятно, что ты до сих пор в себя не пришел и не в духе и все такое прочее, ведь ночь у тебя выдалась трудная, с какой стороны ни взгляни. Наверняка ночью дед был совсем не в своем уме, боялся и за себя, и за меня. (Подумать только, Габриэль, разве можно было мне сердиться на тебя, если ты испугался диких стариковских выдумок? Кто угодно испугается!) Выходи, Перрина, выходи из спальни, как только тебе надоест там сидеть: рано или поздно тебе надо научиться спокойно смотреть на смерть. Пожмем друг другу руки, Габриэль, и на том и покончим — что было, то прошло. Не хочешь? Все сердишься на меня за то, что я тебе наговорил? А! Ничего, остынешь, пока я вернусь. Выходи, Перрина, у нас тут нет никаких секретов.
— Куда ты? — спросил Габриэль, когда увидел, что отец торопливо открывает дверь.
— Сказать священнику, что один из его прихожан умер, пусть сделает запись о смерти, — отвечал Франсуа. — Таков мой долг, и я обязан исполнить его, прежде чем отдыхать.
С этими словами он поспешно зашагал прочь. Габриэль едва не задрожал от злости на себя, когда обнаружил, что, едва отец повернулся к нему спиной, ему стало легче дышать, словно страшная тяжесть, давившая на его разум и тело, несколько убавилась. Какими бы ужасными ни были его мысли, все же к нему вернулась способность думать, а это само по себе было переменой к лучшему. Походило ли поведение его отца на поведение человека ни в чем не повинного? Неужели путаный отказ старика от собственных слов утром, в присутствии сына, можно считать более правдоподобным, чем обстоятельное признание, которое он сделал ночью, наедине с внуком? Вот какие страшные вопросы задавал себе сейчас Габриэль, невольно воздерживаясь от ответов. И все же эти сомнения должны быть развеяны — рано или поздно, любой ценой, пусть даже от разгадки этой тайны целиком и полностью зависит его будущая жизнь!
Был ли способ немедленно разгадать ее? Да, и только один — сейчас же, пока отца нет дома, пойти и посмотреть, что лежит там, в пещере под Купеческим столом. Если дед сделал признание, пока был в своем уме, ни убийца, ни его невольный сообщник ни разу после преступления не посещали это место (которое, насколько знал Габриэль, было надежно укрыто от ветра и непогоды), и хотя время наверняка уничтожило тело, кости и волосы жертвы должны были сохраниться и подтвердить истинность рассказа, если то была истина. Когда юноша пришел к этому убеждению, щеки его побелели, и он в нерешительности остановился на полпути от очага к двери. Потом с сомнением посмотрел на тело на кровати, и тут его внезапно захлестнула волна чувств. Габриэля охватило бешеное, лихорадочное нетерпение узнать самое худшее, не медля ни секунды. Перрине он сказал лишь, что скоро вернется, и попросил ее посидеть возле тела в его отсутствие, после чего выбежал из лачуги, не дожидаясь ее ответа, и даже не обернулся, когда закрывал за собой дверь.