– Нет, – сухо подвел итог дискуссии Конструктор, – быть побитым камнями за правду не желаю. Давайте, Мастер, продолжим вверенную нам работу.
– Продолжим, – согласился Архитектор. – Но ты подумай, время еще есть, заодно сам бы и разобрал свои каракули.
Конструктор бросил на компаньона недовольный взгляд.
– Ну, хорошо, – спохватился Архитектор. – Помышление об уже проявленном, сотворенном, обретшим форму и наполненном содержанием есть разрушение собственного творчества, антагонистичная ему мыслеформа, убивающая желание создавать в обмен на страсть обладать, причем чужим. Строитель, поднимающий на плечах свой камень, заглядываясь на выложенный кем-то венец, спотыкается, камень сброшен и расколот, нужно возвращаться за новым, часто на переломанных ногах.
Конструктор (ну что за Ангел) понимающе кивнул:
– Есть.
– Далее, – начал Архитектор, прикрыв веки и обернувшись крылами в белый пушистый кокон.
– Довольно, – прогремел Голос из верхних палат, оба Ангела изумленно уставились на купол Дворца.
– Довольно с них и десяти стен, – повторил Голос.
– Но без двух последних башню не достроить, – взмолился Архитектор.
Вместо ответа Голос произнес:
– Моисей уже на горе, сдайте ему работу.
Конструктор кивнул, сверкнула молния, очертив зигзагообразную линию от рук Ангела до пораженного, бородатого человека, от испуга тут же бухнувшегося на колени.
Архитектор свесился со стены, перед Моисеем лежала плоская, каменная чушка, с нацарапанными символами, всего десять строк. Он повернулся к компаньону:
– Незамысловато.
Конструктор пожал плечами:
– А по-моему, практично и удобно.
– Пусть будет так, – снова загрохотало сверху.
– Ты не ответил про башню, – напомнил свой вопрос Архитектор.
– В их нынешнем измерении башню можно только начать, но не закончить, никак, – Голос легко вибрировал, мягко отражаясь от стен Небесного Дворца. – Две последние Стены они получат после перехода.
– Ясно, – в один голос пробормотали Ангелы.
– Благодарю за работу, – Голос смягчился окончательно, и в нем появились знакомые всем обитателям тонких планов нежнейшие интонации бесконечной любви. – Изумительный проект, но существа шестого измерения вернуться к вашему шедевру, вавилонскому рогу.
Пока оглушенные таким признанием Ангелы приходили в себя, Моисей оправился от вспышки молнии и, взвалив на спину тяжеленную скрижаль, начал спускаться к людям.
Смытые водой строки
Говорят, когда Моисей спустился с горы и предъявил людям Закон Божий, один вечно сомневающийся, увы, история не сохранила его имени, внимательно рассмотрев каменную табличку, язвительно заметил:
– А что же, Бог твой, Моисей, не сподобился расставить слова свои равномерно, внизу полно свободного места.
– Те слова смыло потом моим, – ответил Моисей. – Ибо долог был путь от истины к неверию.
Родители даровали мне имя Фома, прямо скажем, поступок необдуманный и даже фатальный. Едва открыв глаза, я сильно засомневался, а тот ли это Свет Божий, куда мы все так стремимся из блаженного океана Господней любви и принятия друг друга такими, как есть, ибо иначе и не получается, – все как на ладони, от органов до помыслов, в надежде пройти некий, такой нужный нам урок. Он, кстати, успевает обрасти новыми полипами после очередного воплощения (да и кто сказал, что мы поумнеем в следующем), в котором наломали дров, костей и чего-то еще, о чем напрочь забываешь, покидая физический план.
Бедная женщина, с великими тяготами перенесшая все лишения и недомогания, обусловленные моим пребыванием в ней, радостно протянула руки навстречу, но я скривил физиономию так, что мягкие кости черепа приняли грушевидную форму, и завопил на весь мир не о своем прибытии в него, а о страстном нежелании обниматься с кем либо, пусть это даже и моя родная мать. Мужчина, стоявший подле нее, как выяснилось позже, мой отец, покачал головой:
– Сынок, это же мама.
На его бульканье, а именно так слышалась мне отцовская речь, я начал вертеть «грушей», словно отмахивался от назойливых и непонятных звуков, издаваемых этим существом.
– Не верит, – разочарованно протянула женщина, и на ее глазах появились слезы. Мужчина обнял жену за плечи и сказал:
– Знать, быть ему Фомой, – и поцеловал в щеку сначала ее, а затем, наклонившись, и меня. Фу, какая гадость.
Дальнейшая моя жизнь складывалась следующим образом: любое чужое мнение подвергалось остракизму, а собственное, сформированное отрицанием увиденного и услышанного априори, имело весьма извращенную форму, что, к моему искреннему изумлению, совершенно не мешало лавировать в этом мире среди моральных и этическихрифов, а усердно исполняющие свой долг родители, позволяли моим щекам и животу наращивать объем подкожного жира.
В то время как всевозможные учителя называли меня несносным и нещадно лупили за противоречащие мнения, матушка величала душенькой, а папенька прикасался исключительно к курчавым волосам на макушке погладить сыночка и делал это весьма деликатно. Увы, я не верил ни тем ни другим, чем искренне огорчал родителей и доводил до бешенства преподавателей.