Для меня наступили пятнадцать дней счастья. Восемь дней лил дождь, и, если вспомнить, летом 1833 года такие дожди случались. А всю следующую неделю солнце палило так, словно каялось, что долго прогуливало. Его золотые и розовые лучи теплыми потоками неутомимо лились на хлеба, деревья, зазеленевшие от дождя луга и на обрывистые берега реки. Вся провинция покрылась лужами, забурлила вновь народившимися ручьями, и лошадиные копыта больше не цокали, а чавкали. От водяных потоков исходил томный парок. Как бы это объяснить?.. Галоп превратился в заплыв. Битва воды и солнца шла с переменным успехом и оттого казалась тем более восхитительной. На всем лежала прозрачная, как паутина, пелена. Она глушила голоса, замедляла движения, размывала очертания и размягчала сердца. Цвета становились ярче, и женская кожа обретала одновременно и роскошь, и чистоту. Мужчины были не такими обросшими, а плакучие ивы плакали сильнее, чем обычно. Короче, Флора стала нежнее. Мы вместе ездили кататься, вместе обедали, много болтали и смеялись. А дулся я в одиночку. Подчас нас принимали за молодоженов, а мое ворчание, которое она знать не желала, – за обычную для молодого супруга комедию, и в таких случаях комментарием служила добродушная улыбка. И за пятнадцать дней я только трижды сказал ей о том, что лежало у меня на сердце: что я ее люблю, что я ее желаю и что жизнь моя без нее – полная пустота.
В первый раз это произошло как бы невзначай, в узкой расселине возле охотничьего домика д’Орти. Дело было вечером. Она несла охапку цветов, я был нагружен дичью. Мы топтались на тропе, пытаясь разойтись, и кончилось тем, что, смеясь и подначивая друг друга, оказались совсем близко. Озорной огонек в ее глазах сменился смятением, когда я, повинуясь порыву, который считал самым искренним, истинным и неодолимым, попросил ее любви. Я и сейчас в точности помню, что тогда сказал: «Любите меня, Флора, бросьте вы все это, в самом деле, и любите меня!» Взгляд ее затуманился, губы раскрылись, и я не знаю, что она собиралась ответить, и никогда не узнаю, так как за моей спиной раздался голос префектши: «Ого, Ломон, да вы ухаживаете просто по-гусарски!»
Во второй раз это случилось не так неожиданно, но еще более жестоко. Весь день мы провели на пикнике на берегу Арса, и весь день она была так естественно нежна со мной… Когда я пошел к себе переодеться перед ужином, счастье переполняло меня, и я жалел, что не могу сразу высказать ей и это счастье, и ту бесконечную и глупую признательность, что испытывал к ней… В зеркале для бритья отразилась радостная, круглая детская физиономия, глупая от счастья. И когда в этой физиономии я узнал себя, Ломона, скромного нотариуса из Ангулема, то подумал, что надо найти хоть какое-то оправдание, какой-то смысл жизни для этого незнакомого существа. И я решительно намерился пойти на самый безрассудный в этих обстоятельствах поступок: явиться к Флоре и спросить, любит ли она меня. Можно подумать, что если бы любила, то я бы не знал, словно на эту любовь наложено тайное вето, а мой вопрос его снимет. И что может помешать свободной, овдовевшей женщине сознаться обезумевшему от любви мужчине, который сто раз намекал на свою любовь, что его чувство разделено? Ничто. И я с несокрушимым оптимизмом влюбленного вообразил, что таинственное вето и в самом деле существует. Я переоделся, причесался, надел сапоги и ринулся в Маржелас. Едва спешившись, я взял обе перчатки в левую руку, чтобы было удобнее сразу упасть на одно колено в голубой гостиной. Слава богу, Флора была одна. Мое появление, мой порыв и коленопреклоненное положение вызвали замешательство, и брови ее удивленно поползли вверх. А я, уткнувшись коленом в покрытый трещинами старый паркет, впервые оказался ниже ее ростом, и мне снизу хорошо была видна ее шея, такая беззащитная и нежная, как у дичи, к которой даже подстрелившие ее охотники прикасаются с содроганием. Я различал еле уловимый изгиб плоти вокруг нижней челюсти, ту самую линию, которую потом назовут морщиной. Я с отчаянием впоследствии увижу, как она действительно превращается в морщину, уродливо углубляясь, потому что сделаюсь не только постоянным компаньоном Флоры, но и свидетелем ее старения. Снизу мне было видно, как за ухом в нежной ямке завиваются ее легкие светлые волосы, как высоко поднимается прямая, крепкая, как у статуи, шея. Я смотрел ей в лицо хищным взглядом эстета, солдафона и идолопоклонника. И только потом встретил ее ошеломленные глаза. Не говоря ни слова, я поднялся, вышел и галопом ускакал прочь по широкой аллее. Должно быть, меня наставили те молчаливые сцены, которые часто попадаются в литературе. Молчание в любви учит гораздо большему, чем любые слова, хотя порой мне кажется, что это наиболее частая ошибка, которую допускают наши лирические авторы.