— Как твой диплом? — спросил отец, он и понятия не имел, что Стаканский с месяц как отчислен. — Ты не запускай, напрягись. Последний, так сказать, дюйм… Сейчас надо жить, как никогда прежде, наступают удивительные, новые времена, я это чую, есть у писателей, вероятно, особый орган предвидения. Никто из вас и понятия не имеет, какой свет открывается впереди. Мы прекратим убивать себя, мы займемся спортом, мы бросим курить, мы поедем в Париж, в Лондон! Ты, часом, не собираешься жениться, дружок? Не вешай носа! — он любовно посмотрел на ее небольшой портрет, еще сырой, окончательно свободный от образа Майи. — Отлично, отлично, — проговорил он уже в дверях, как всегда, снимая голову и отшвыривая прочь.
Разрывая конверт, Стаканский отметил странность чрезвычайно крохотной, в три строки записки:
Метро являло бесконечное разнообразие желтых человеческих отражений. На вахте, узнав, куда и к кому он идет, покачали головами. За новой дверью послышалось все же Анжелино —
— Ты очень кстати, — сообщила она, отходя от окна, где что-то выглядывала в ночи. — Я собираюсь идти, ты меня проводишь.
Она протянула ему весьма тяжелый при своем объеме, как будто бы с золотом мешочек: в таких школьники носят сменную обувь. Ничего не говоря, закутавшись в платок, Анжела повела Стаканского парком. Город был пройден, сквозь лес едва пробивались его невозмутимые фонари, весенняя дорожка была черна, холодная вода луж все же блестела, ветер бушевал снаружи, в лесу меж стволов он распадался на неожиданные ознобные струи…
Они вышли на круглую поляну. Анжела взяла из его рук мешок, знаком приказала Стаканскому остаться, вышла на центр поляны и высоко над головой подняла камень.
— Возьми меня, — сказала она.
Стаканскому померещилось, будто девушка подтянулась на руках за вросший в пространство камень, сделала выход силой на какую-то невидимую поверхность и вдруг сорвалась в снег. Отряхиваясь, она подошла, молча засунула камень в мешок, и они двинулись столь же торжественно через мрачный лес.
В своей комнате она усадила Стаканского за стол и достала темную, сильно запыленную бутылку.
— Это кровь невинной девушки, — сказала Анжела.
— Неужели еще существуют невинные девушки?
— Была одна. Я набрала ее крови. Дома, в Ялте, в прошлом году. Я сохранила ее в холодильнике.
— Кто же эта невинная девушка?
— Я. Когда была таковой.
Стаканский помолчал. Ему было мучительно тяжело, и больше всего на свете он мечтал о глотке чего-нибудь спиртного.
— Это вино Анджа, — сказал он.
— Да. Это особое массандровское вино, ядовитое, Андж припас его для самого торжественного в жизни случая.
— Когда мне будет наплевать на тебя? — подумал Стаканский.
Анжела глазами показала на стол, он откупорил и налил в стаканы, опять в эти граненые общажные стаканы…
Он вдруг вспомнил Майю, ясно представил, как она была хороша. Сейчас где-то жила она, в киевском доме, в московском общежитии, в каком-то другом, неведомом месте, но это была уже другая молодая женщина, с неузнаваемым лицом, непостижимыми мыслями, а той не было нигде, кроме портретов, что еще более мертво, чем от времени мутное отражение в зеркале.
Когда Стаканский произнес тост и собрался выпить, Анжела вдруг выхватила у него стакан.
— Кажется, оно всамделе отравлено, — сказала она.
Он поморщился, глядя, как Анжела пытается слить вино обратно в бутылку. Пальцы ее дрожали, и жидкость проливалась на скатерть, расползаясь туманным пятном. Стаканский мягко взял из ее рук стакан и одним глотком выпил. Анжела рассмеялась и выпила тоже.
— Знаешь, за что мы пили? — сказала она. — Я, пожалуй, выйду за тебя замуж. Это мое окончательное решение. Тебе не страшно? Что с тобой?
Стаканский медленно сполз со стула, Анжела поддержала его.
— Ну что ты? Слишком неожиданно, да? Долго тебя мучила, да? Хочешь, поцелую? Впрочем, нет! — отрезала она, уже было потянувшись. — Это успеется, не будем торопить события. Налей-ка еще. И уходи. Завтра будет новая жизнь.
Стаканский разлил бутылку досуха, они чокнулись, выпили, он взял шляпу и, поклонившись, вышел.