Только-только Лайма убрала на лестнице мусор, неизбежно сопровождающий любой переезд, как появились еще одни жильцы, прямо в холостяцкую квартиру № 7, которую раньше занимал доктор Бергман с сенбернаром. Именно «появились», потому что переезда как такового не было: новые жильцы несли в руках по одному чемодану. Это была тихая еврейская семья, приезжие из дальнего и не известного Яну города Челябинска. Семья состояла из пожилых родителей и дочери лет тридцати, очень молчаливой и застенчивой.
В первый же вечер все трое постучали в квартиру к дворнику и, как догадался Ян, звонком не воспользовались тоже от стеснительности. Пришли, как выяснилось, познакомиться. Это очень тронуло обоих, и тетушка Лайма тут же засуетилась над кофейником.
Выяснилось, что в далеком Челябинске Иосиф Моисеевич Шлоссберг был учителем математики, в результате чего приобрел профессиональную учительскую болезнь — ларингит, отчего говорить мог только напряженным полушепотом, переходящим в сипение, и так нелегко ему давались слова, что его становилось мучительно жаль. Его жена («Анна, зовите меня просто Анной») была медсестрой и надеялась быстро устроиться на работу. Мать и дочь были внешне похожи: обе медно-рыжие, обсыпанные веснушками, и даже имена — дочь звали Инной — звучали родственно.
Новые евреи сильно отличались от старых большевиков. Севастьяновы приняли как должное всю обстановку, остававшуюся в квартире господина Мартина; Шлоссберги волновались за мебель, оставленную прежним жильцом, и совсем не потому, что некуда было поставить свою, которой у них попросту не было, но от неловкости, что — чужая, и «люди хватятся»… Коли не хватились до сих пор, так и не хватятся; но объяснять дворник не стал, а вместо этого дал адрес больницы, где работает доктор Бергман, и поступил, как выяснилось, очень мудро, потому что Анна Шлоссберг не только получила в полное распоряжение мебель («мне так неудобно, так неудобно…»), но и устроилась на работу. Не зная, как благодарить за неожиданную и щедрую помощь, пригласила его «на чашку чая». Бергман поблагодарил и обещал «непременно, как-нибудь», а на обратном пути она мучилась нелепостью ситуации: получилось, что пригласила этого милого человека в его же квартиру, ах, как бестактно все вышло…
Нет, доктор Бергман не торопился идти «к себе в гости», как он сам говорил, хотя отдавал, конечно, отчет, что уже не «к себе» вовсе. Там живут другие люди, и если они переставят стол или шкаф, то все равно стол помнит сидящего за ним Натана. В ту квартиру нельзя войти, как нельзя войти в одну и ту же реку. Новые жильцы здороваются на лестнице с Леонеллой, а может быть, и с ее мужем — он мог вернуться, почему нет?
…В тот вечер, когда Бергман пришел к дому, но в дом не вошел, Шульц не удивился его появлению и ни о чем не спрашивал. Охотно позволил переночевать, а спустя несколько дней неожиданно предложил:
— Туг ведь вот какая клюква, доктор… Я надеялся, что жена вот-вот приедет, но как-то все не складывается. К чему это я клоню… Если вы нигде не прописаны, то устраивайтесь-ка здесь и не ломайте себе голову. Вы не думайте, — он жестом остановил Бергмана, который хотел что-то ответить, — я не по доброте душевной предлагаю вам; напротив. Человек я своекорыстный: боюсь, подселят ко мне многодетную семью какую-нибудь. Жена приедет, а здесь такая клюква… Вы для меня человек свой — вот я официально и пропишу вас к себе.
Неожиданное предложение оказалось в некотором роде спасительным. Отпала необходимость возвращаться по вечерам в Кайзервальд, в пустой и намного более чужой, чем прежде, особняк; не нужно было идти к нервному лейтенанту Егорову, а самое главное, уговаривал себя Макс, с глаз долой — из сердца вон. В его новом паспорте появилась прописка, а сам он стал теперь возвращаться в дом, к которому, оказывается, основательно привык.
Старый Шульц ликовал. Теперь, когда ему перевалило за шестьдесят, одиночество начало тяготить, и все, что стало нужно теперь — это видеть свет в окне, когда возвращаешься домой. Тревога немного улеглась, хотя письма от жены все чаще задерживались и, судя по содержанию, доходили не все, а от сына вообще перестали приходить. За вечерней папиросой он рассказал Бергману, что дочь в Швейцарии вышла замуж; представьте, доктор: мой зять — наш соотечественник, они на концерте познакомились. Теперь Элга ждет ребенка, а это опасно — может обостриться процесс; где сын — непонятно, вот какая клюква…
В сорок седьмом письма совсем перестали приходить, а в августе, когда за вечерним окном трещали обезумевшие кузнечики, за Шульцем пришли. Он не удивился и даже, казалось, не очень растерялся, только обвел комнату долгим взглядом. В дверях успел сказать Бергману: «Вознесенское кладбище, доктор…»