В Кайзервальде (он давно называется Лесопарком) было очень тихо и малолюдно. Когда съехали с асфальта и под колесами такси зашелестел гравий, Мартин на миг прикрыл глаза: сейчас. Сейчас покажется дом.
— Какой изысканный Stadtbezirk, — одобрительно заметил Кристофер. — Как это сказать?
— Район; раньше говорили — предместье.
— Я бы с удовольствием жил на этой вилле, — продолжал сын, — прекрасный стиль!
Старик кивнул шоферу. Машина остановилась.
— На этой вилле, — ответил Мартин, захлопнув дверцу, — жил твой дед. Здесь прошло мое детство.
Нет, голос не дрогнул — сел. Он прокашлялся и толкнул калитку.
Можно много лет — полвека — знать, что в родном доме живут чужие люди, и пытаться представить себе их лица, голоса и привычки, но всякий раз, закрывая глаза, все равно входишь в гостиную, где за белым роялем сидит крестный, в кресле отец вкусно затягивается сигарой, а крестная хлопочет над кофейником. Уже уплывая в сон, ты пробегаешь отцовский кабинет, где на стене висит портрет матери — ее настоящий облик почти стерся из памяти, и кажется, она всегда была только такой, как на этом портрете, хотя ты помнишь мягкий синий бархат платья, — спешишь по лестнице наверх, чтобы успеть нырнуть на чердак, где в груде смешного хлама непременно отыщется что-то интересное. То же самое повторилось сегодня, словно Ян, с его профессорской осанкой, должен был встретить его на крыльце, а за ним поспешила бы хлопотунья тетушка Лайма, как пятьдесят лет назад, когда ни в одном сне не мог бы привидеться кошмар с бельмастой парадной дверью и выщербленным полом, это что же надо было с ним делать…
Мартин сразу понял, что в особняке кто-то жил, но сейчас не живет никто: в доме был особый стылый, нежилой воздух. Кем бы ни был этот «кто-то», он облегчил Мартину возвращение, хотя бы и ценой пропавшего рояля, вместе с кожаными креслами.
— Какая сирень здесь… была, — сказал он, распахнув обе двери в сад. — Обрежь мне сигару, Крис.
— Папа, тебе не нужно курить.
— Поэтому я и прошу сигару. У шофера такие вонючие сигареты, что необходимо противоядие.
Он показал темноватое пятно на паркете:
— Там стоял рояль.
— Разве ты играешь?
— Нет; моя мать, я помню, любила играть. И крестный.
Помолчал и добавил:
— Элга чудесно музицировала.
Крис не помнил матери, но часто, особенно в детстве, просил рассказать о ней. Элги не стало так быстро, что Мартин не успел привыкнуть к ее новой роли и продолжал называть по имени, что сын и перенял.
От сигары закружилась голова. Не следовало курить, конечно; мальчик прав. На чердак, пожалуй, не хватит сил. Завтра; время есть.
По дороге в гостиницу он рассматривал город. Обилие разномастных киосков и мелких лавочек не удивляло, их и прежде было много; удивили скудость и однообразие товаров. Поменялись вывески, как и должны были поменяться за пятьдесят один год. Однако сильнее всего поразили человеческие лица — замкнутые, настороженные, зачастую откровенно враждебные, а также жалкий — и в то же время вызывающий — вид молоденьких проституток в гостинице. Он поймал себя на том, что избегает говорить с Кристофером по-немецки, и сын понял, не задавая вопросов. Но Боже, каким линялым и обшарпанным предстал Город! Он походил бы на дешевую выгоревшую открытку, если бы не яркие заграничные рекламы, которые в Швейцарии Мартин не замечал вовсе, в то время как здесь они резали глаз.