Сентябрь ошарашил учителя Шихова. Во-первых, гимназии больше не существовало — была «Единая общеобразовательная школа № 14». Ладно бы только это, но в кабинете сидел новый директор и несколько военных. Беседа была короткой, как и первый день преподавателя в гимн… то есть в школе. Военные назывались комиссией. Ему предложили «ознакомиться с предметом преподавания»; предмет назывался «История СССР». Преподаватель озадаченно раскрыл учебник, пролистал, сделал паузу на содержании — и осторожно улыбнулся: «А раньше, выходит, истории не было?»
Ответной улыбки не последовало, зато ему объявили, что советским школьникам не нужна «вся эта древняя шелуха, которую наши враги выдают за науку». Он чуть не сказал, что, не будь российской истории, то и история СССР не состоялась бы, но растерялся, как двоечник, и только поймал кусок фразы про «политическую платформу, с которой в советской школе делать нечего».
Князь Гортынский потянулся к пепельнице, и в этот момент в дверь позвонили. Ничего не ощущая — ни страха, ни паники — он пошел к двери. Следом послушным мышонком покатился по паркету комочек пепла. Князь рывком толкнул дверь, едва не сбив Шихова с ног.
— Вас… тоже уволили? — выдохнул сосед вместо приветствия.
От чая отказываться не пришлось — Гортынский не сообразил предложить. После третьей папиросы Андрей Ильич спросил:
— Так что же теперь?
— Не знаю, — устало ответил тот, — на биржу труда, должно быть. Если какой-нибудь пролетарской профессией владеете, — добавил горько.
— Это только начало, — жена Андрея Ильича выслушала новости неожиданно спокойно и свое замечание не объяснила.
Дом с трудом привыкал к переменам, тем более что Тамара оказалась права — перемены только начинались.
В квартиру, где жил антиквар, водворилась пара: капитан лет тридцати с женой — дамой с настороженным взглядом и в беретике, натянутом на голову плотно, как носок, так что невозможно было понять, блондинка она или брюнетка. Вещей у них было мало — два чемодана, патефон и корзина, да больше и не требовалось, ведь мебель прежнего хозяина вполне устраивала хозяев новых.
Что-то менялось: например, нарушилась симметричная жизнь парадной и черной лестниц. Перестал приезжать — исчез куда-то — молочник со своей сонной лошадью и уютным, вкусным хозяйством. Стало меньше кухарок: одна уехала в деревню, другая пропала неизвестно куда, ибо старичок-антиквар в ее услугах больше не нуждался. Давно не приходил трубочист — таинственный комитет, который теперь распоряжался домом, так и не подавал признаков жизни, а денежный фонд, остававшийся со времен господина Мартина, почти иссяк.
Дом узнает знакомые шаги и голоса, но что-то меняется и здесь. Например, князь Гортынский имеет привычку что-нибудь забывать — то бумажник, то портсигар; его дверь хлопает два раза, и только потом он идет вниз. Вот и сегодня: захлопнул дверь, помедлил; снова отпер (должно быть, решил взять зонт), опять запер и начал быстро спускаться. Когда он минует площадку, распахивается дверь майора. Князь кивает не останавливаясь, но взгляд опустить не успевает, да и зачем — что он, институтка?! Что выражает его взгляд, неизвестно, но он, словно искра, высек из майора окрик: «Документы!»
Внизу тоже открывается дверь — выходит дворник, запрокидывает голову и поднимается на второй этаж, подоспев к знакомому вопросу: «Кто такой?»
— По какому праву, — низким, сдавленным голосом говорит князь, — по какому праву вы со мной так разговариваете? Или вы… или вы руководствуетесь декретами?
Майор отрывается от паспорта и внимательно смотрит на стоящего. То ли непривычно изысканный язык, то ли слово «декрет» из славного революционного прошлого, но что-то заставляет его руку потянуться к кобуре. Тот не вздрагивает и не бросается бежать, но майор лениво и угрожающе роняет:
— Стоять.
Кончалось страшное лето, но страшный год продолжался. Лето — это и есть год: летописцы повествовали не о смене сезонов — о годах. Лето кончалось, но утомленное солнце все прощалось, прощалось с морем — и не могло проститься.