Когда спустя два дня Леонелла в первый раз вышла из квартиры, внизу толпилось несколько человек: немецкий офицер, учитель с третьего этажа, дядюшка Ян и незнакомец в летнем плаще, оказавшийся переводчиком. На стене висела бумажка с крупно напечатанным «ACHTUNG»; Леонелла медленно приблизилась.
Все жильцы дома, медленно говорил переводчик, обязаны освободить квартиры. Немецкое командование предоставляет срок в десять дней для того, чтобы «обитатели имели возможность найти другие квартиры, переехать и перевезти собственное имущество». Переводчик торопился донести смысл и не очень заботился о подборе слов.
— А что будет с домом? — раздался голос дворника, когда все смолкло. — Кто за домом следить будет?
Человек в плаще слегка пожал плечами: не мое, мол, дело, но Ян настойчиво повторил, добавив:
— Хозяин оставил дом на меня, — и посмотрел прямо на офицера.
Выслушав переводчика, немец энергично закивал и улыбнулся.
— Дворник может остаться в доме, — сухо сообщил переводчик.
Выйдя из парадного, Леонелла заметила, что трещина на крыльце залеплена чем-то серым, но нижняя ступенька оставалась скошенной. Нога почти не болела, поэтому решено было сходить в приют напротив и навести справки про младенцев — должны же там знать? Однако направилась она вовсе не к приюту, а в противоположную сторону.
Доктор Бергман налил собаке свежей воды и как раз собирался выходить, когда неожиданно в дверях появился Натан и с извиняющейся улыбкой протянул ключи:
— Я вчера хотел попросить вас… Сейчас они по квартирам ходят — и здесь, и в центре. Страшно сказать, что делают… Словом, узаконенные погромы. Не звоните в дверь, Макс: отоприте сами, когда хотите заглянуть ко мне.
Он протянул колечко, на котором висели два ключа: один длинный, с бородкой, а второй маленький и плоский, от английского замка.
В домике Шульца осталось только двое раненых. Третий расстался с гипсом и с кровоподтеками на лице, зато обрел документ на имя Федора Шаповалова и густую бороду с обильной проседью, которая делала его намного старше. Последнее обстоятельство было очень кстати, поскольку Федор Шаповалов, вдовец, от роду имел пятьдесят восемь лет, тогда как раненому было слегка за сорок. Достоверности помогла палка, без которой Старый Шульц ходить ему не позволял.
Предварительный визит Бергмана в приют не очень обнадежил. Во-первых, строго поправил его небольшой старик в рабочем халате поверх костюма, у нас не приют, а дом призрения; а во-вторых, что, никому до человека дела нет? где его родные? Макс объяснил ситуацию: человек попал под бомбежку, был привезен в клинику; теперь ни кола ни двора — деваться некуда. Ходит еще с палкой, после множественных переломов, но скоро совсем оправится, так что сможет помогать по хозяйству.
В продолжение разговора старик смотрел прямо на доктора темными блестящими глазами. Закатное солнце серебрило редкие короткие седые волоски на загорелой лысине. Как шипы, подумал Макс. Однако через два дня Бергман, придерживая под локоть «Федора Шаповалова», снова постучал в дверь с табличкой «КОНТОРА».
Тот же старик (в этот раз без халата) окинул требовательным взглядом настороженное лицо, бороду, крепкую руку на палке; помолчал. Потом деловито сообщил, что работы много: грядки, сад и ремонт в доме. У нас все заняты, кроме калек, добавил таким голосом, что было ясно: новенького он к калекам не относит.
Макс незаметно перевел дух, а старик легко сполз со стула и, подойдя к нему, проговорил:
— Могу я рассчитывать на вас, доктор, в случае необходимости? — и не было вопроса в этом вопросе.
Человек не мигая смотрел ему в глаза снизу вверх. На щеке под глазом чуть подрагивала старческая чечевичная родинка. Бергман кивнул, а говорить ничего и не пришлось — старик протянул ему маленькую твердую ладошку с такой же россыпью чечевицы и крепко пожал, не отводя взгляда. Забрав ладошку обратно, взял за рукав нового обитателя и медленно повел по коридору.
С остальными ранеными было намного сложнее. Молодой парнишка почти оправился, но перенесенная контузия не давала о себе забыть — часто мучили головные боли. И все же с головной болью жить было можно, однако дело было не в ней, а в том «осложнении», о котором Старый Шульц беспокоился с самого начала. О том, чтобы устроить еврея в дом призрения, нечего было и думать — немцы карали не только евреев, но и укрывателей евреев.