Счастливое время быстротечно; черное, страшное время растягивает каждый проживаемый день, как бессонную ночь, а ночь превращает в ожидание следующего дня. Эти бесконечные дни выстраивались цепочкой, как люди в очереди — или в колонне, ведь колонна — это не что иное, как очередь в ожидании новой акции. Как слухи в очереди, клочки разговоров в гетто внезапно оборачивались реальной и беспощадной истиной. И забор ставили не зря, отсекая одну часть гетто от другой, потому что гетто действительно сжималось после каждой акции, как белье при стирке; и трубочный табак — самый выгодный обмен, что на шпек, что на сахар; и более того — Америка выступила, открылся второй фронт, но никто в гетто этому порадоваться не мог, потому что через два года, в ноябре 43-го, его обитатели лежали в собственноручно выкопанных траншеях, которые, конечно же, оказались не траншеями.
После беспрецедентного происшествия с цыганом Мануйлой дом № 21 находился под усиленной охраной, а дверь погреба стали запирать на замок. Дворник, конечно, был допрошен, и не здесь, а в печально известном здании в центре Города. Допрашивал офицер с позвякивающим черным крестом на кителе и повязкой на рукаве, тоже с черными полосками. Лица Ян не запомнил. Кроме следователя, в кабинете сидел гауптштурмфюрер из 8-й квартиры, временно оставшийся без денщика, барышня-стенографистка с красной помадой на сером лице и переводчик — малый лет тридцати в гражданском костюме. Ему приходилось говорить больше других, и он делал это, умудряясь не смотреть в глаза ни следователю, ни допрашиваемому.
Да, дворник знал этого человека: он помогал ему пилить и колоть дрова. Нет, не сейчас; до войны. Нет, фамилии не знаю.
— Jude?
— Я не спрашивал паспорт.
— Что он делал в погребе?
— Не могу знать; я спал.
— Как он туда проник?
Старик посмотрел прямо на следователя и четко ответил, словно тот мог его понять:
— Ваши солдаты караулят вход; почему вы спрашиваете меня?
Переводчик затарахтел, уставившись следователю в фуражку. Гауптштурмфюрер вскочил и заговорил гневно и быстро. Барышня бесшумно перевернула страницу.
— Откуда у него оружие?
— Не могу знать. Я оружия не держу, можете обыскать.
На следователя смотрел спокойный равнодушный старик, усталый настолько, что напугать его было невозможно. О чем он думает, молится?
Некуда было парню бежать, думал Ян, только на крышу.
Может, он успел почувствовать радость полета, кто знает…
— …обязанность — следить за домом! — Переводчику пришлось повторить.
— За домом я слежу, — твердо ответил дворник, — никто из жильцов не жаловался.
— Плохо следите! — рявкнул гауптштурмфюрер. Он хотел сказать: «следишь», но как-то не выговорилось. — В погребе жид — и это порядок?!
Старик устало пожал плечами:
— Мы живем в гетто, господин офицер.
Переводчик неожиданно взглянул Яну в глаза и тут же отвернулся к немцу, бесстрастно артикулируя страшные слова.
Обыск у дворника оказался совершенно бесплодным, хотя даже содержимое Лайминой рукодельной корзинки было выброшено на пол. Некоторое удивление вызвало полотно маслом с милейшей деревенской фройляйн и дорогая люстра арт нуво, но ни взрывчатки, ни какого-то иного оружия не нашли.
Усиленная охрана состояла из часто сменяющихся у входа солдат. Они же каждые два часа обходили двор.
Одна власть извела Каспара, другая — Мануйлу; третья возьмется за меня, думал Ян.
Гетто больше не было. Пустые улицы, переулки, дома и переполненное кладбище безмолвно лежали за колючим забором, как огромный убитый еж. Однако второй фронт открылся, у Советского Союза появились союзники, поэтому рассуждения о «третьей власти» совсем не казались странными.
Часть 4
Первым из дома № 21 исчез штурмбанфюрер Грюндер: с тем же удивленным лицом, словно вот-вот чихнет, сел наконец в автомобиль и уехал. Спустя час подкатила другая машина, сразу вслед за ней еще две. Последними протопали по лестнице денщики с чемоданами, и дом освободился.
Он освободился еще раньше, чем был освобожден Город, и не сразу поверил, что чужие ушли, однако казарма рядом тоже быстро опустела. Ветер носил по Палисадной листья, клочья газет, перекатывал окурки; ветер пахнул дымом — немцы жгли бумаги, а чаще просто жгли дома, в которых эти бумаги находились. Везде по-прежнему висели флаги со свастикой, но кое-где уже всплескивали на ветру красно-бело-красные — от этого становилось тревожно и радостно; появлялись и незабытые красные, с серпом и молотом.