— Да как ты посмел, молокосос, оскорблять меня, пана Ильховского! Сейчас я покажу тебе, как бьются золотые гусары короля Яна!
Толпа не успела опомниться, как багроволицый пан выхватил из ножен прадедовскую саблю и бросился на жолнера. Однако в гневе пан не разглядел грязной весенней лужицы и грохнулся в неё как раз перед тем холмиком, на котором красовался жолнер. Толпа захохотала.
— А не пощекотать ли мне этого самозваного гусара? — Жолнер потянулся уже было за своей страшной шпагой, когда руку его перехватила тяжёлая длань Луки Степановича.
— Негоже обижать старика! — Чириков говорил на польском с таким акцентом, который сразу выдавал в нём московита.
— Ах ты, проклятый москаль! — Жолнер хотел вырвать шпагу.
Но про ротмистра недаром говорили, что при одном штурме он взошёл на вал с пушкой на своей широкой спине. Лука Степанович с такой силой сдавил руку жолнера, что тот побелел и шпага осталась в ножнах. Дружки бросились было на выручку своему главарю, но, встретив строй русских офицеров, отступили.
— Ты ещё у меня заплатишь, москаль! — прошипел жолнер, громоздясь на своего таранта.
— Валяй, валяй, Хвостатый! — Роман узнал в жолнере одного из ватажников-станиславчиков, которые шлялись по всем дорогам Речи Посполитой и, якобы защищая дело короля Станислава, грабили всех проезжих. — Чай, помнишь, как к нам в прошлом году в полон попал!
Жолнер не стал отвечать Роману, потому как тоже узнал полонившего его офицера. Хорошо ещё, что сдали его тогда в польскую тюрьму, бежать из которой плёвое дело.
— А лошадка-то под паном растаяла как вешний снег! — удивился прапор-воробышек.
Тут и вся толпа заметила, что дивные полосы на боках таранта стали таять и краска, нанесённая смелой кистью деревенского маляра, стала стекать по крупу лошади. В толпе дружно захохотали: «Ай да тарант! У какого цыгана купил ты эту лошадь?»
Жолнер словно уселся на живой мольберт: не только его сапоги, но и платье перемазалось краской. Бессильно погрозив всем плёткой, он ускакал, а толпа накинулась на торгаша-фактора, чтобы вывалять его за обман в грязной луже.
— Благодарю, Панове офицеры, за выручку! — Пан Ильховский поклонился Луке Степановичу. — Ну а с этим наглецом, Рыбинским, я ещё посчитаюсь!
— Так Хвостатый и есть Рыбинский?! — вырвалось у Романа.
— А что, пан о нём слышал? — Ильховский с видимым уважением посмотрел на шрам русского офицера.
— Да так, брат рассказывал об одном поединке! — Роман обращался не столько к поляку, сколько к Чирикову. — Жаль, не знал я, что Хвостатый и Рыбинский — одно лицо. Я под Краковом его в руках держал!
— Никита-то твой ныне в зарубежной поездке обретается? — Хотя Лука Степанович как бы и спрашивал, но как адъютант Шереметева знал наверное, что Корнев-старший приставлен в охрану к князю Сонцеву и вместе с оным убыл с тайным посольством в Дрезден.
Роман согласно кивнул и замолк, вспомнив горячую, но недолгую встречу с братом. Переговорили братья тогда о многом: помянули и покойных родителей, и своего первого наставника по искусству красок, иконописца дедушку Изота, и новгородское житьё-бытьё, которое как-то совсем подзабылось за кочевой военной жизнью. Хотя и грех жаловаться — за три года трудов и походов оба пробились в люди, оба мужеством и отвагой заслужили офицерское звание, хотя и были самых простых посадских кровей. Да ещё и стрелецкой крови вдобавку! Царский указ запрещал после стрелецкого бунта сыновей казнённых стрельцов брать в воинскую службу. И братьям пришлось схитрить: взять материнскую фамилию Корневых, потому как головушка их кровного бати — отважного стрелецкого десятника Дементьева — осталась лежать срубленной на Лобном месте.
После казни отца братья долгие годы воспитывались у деда Изота в Новгороде — матушка-то недолго пережила любимого мужа. Дед Изот, почитай, и заменил им и отца и мать. Ведал дед тонкую науку красок, умел писать и подновлять старые иконы, обучал тому и внуков. Да не успел во всём — помер. И пришлось братьям после смерти деда идти в поход махать сабелькой. Роман делал сие в охотку — бурлила, должно быть, в нём горячая стрелецкая кровушка. А вот Никитка в последнюю встречу сознался, что по-прежнему тянет его от шпаги к краскам и кисти.
— Ну да всё это у него дурь, пройдёт яко сон! — говаривал их верный дядька Кирилыч, уведший братьев в драгуны.
В одном Роман был благодарен дедушкиной науке: обучил их дед Изот и славянской грамоте, и немецкой речи, которую сам усвоил в Риге и Ревеле, где плотничал в оные годы с новгородской артелью. На саксонской службе это крепко помогло Роману, и последний командир новгородского полка майор Ренцель дал ему офицерский чин не только за удаль и отвагу (мало ли было в полку отважных сержантов!), но и за толковость и способность к языкам. Вот и сейчас, к примеру, Роман лучше всех понимал витиеватую речь пана Ильховского и поневоле стал его переводчиком для других офицеров.