Зашипела и погасла свеча перед портретом. И он потемнел. Колычевская икона, висевшая как раз напротив портрета, ярко выступила из темноты киота. Голицын закрыл глаза от её обнажённого блеска. И тотчас пришли заветные мысли. Он, князь Дмитрий, был с Петром, пока шла великая борьба за выход к морю, потому что не менее Петра хотел славы и богатства России. Разве не он, Голицын, выкручивался в Стамбуле в самые тревожные дни после первой несчастной Нарвы, не он выстроил Печорскую фортецию в Киеве? Разве не он помог в час Полтавы: и когда упредил шведов в мазепинской столице Батурине с её огромными запасами провианта, и когда отрезал на Правобережье-от-армии Карла XII шведский корпус Крассау и шляхетскую конницу польского самозваного королька Станислава Лещинского? А после Полтавы не он ли, Голицын, держал за глотку мазепинцев на Украине и отбивал лихие наезды польской шляхты и крымских татар? Двадцать лет сидел он в Киеве образцовым-генерал-губернатором. Потом война кончилась. Царь вызвал его в Петербург и, как самому честному своему помощнику, доверил все финансы империи. Снова сурово нахмурилась в киоте заветная икона святого Филиппа. Святой Филипп — в миру убиенный опричниками Грозного знатный боярин Фёдор Колычев. Бесстрашный и гордый человек, восставший против ненужных казней и мучительств.
Князь Дмитрий посмотрел на икону, щёлкнул сухими длинными пальцами, усмехнулся: «Да, у прежних бояр были с самодержавством свои счёты».
А ныне из всех бояр, пожалуй, он, Голицын, один и остался, яко последний мамонт, забывший умереть. Господин бомбардир, Пётр Алексеевич, боярскими чинами более никого не жаловал — в новоучреждённой империи шли свои чины — по регламенту. И боярская дума незаметно вымерла. Её не отменяли — она просто вымерла, так что никто о ней и не вспоминает. Даже он сам, Голицын, урождённый Гедиминович, для всех этих петровских дельцов такой же делец, действительный тайный советник, сенатор и прочая, прочая, и всё не по рождению — по регламенту. Редко кто и вспомнит, что он чуть ли не последний оставшийся в живых русский боярин. Но он-то знает! И коль настанет удобный случай, напомнит ещё всем этим безродным петровским новикам о подлинной аристократии России.
В полусумраке кабинета Голицына тускло поблескивали золочёные корешки книг. Книги князь Дмитрий собирал с великим тщанием, и книги с трёх сторон окружали старого князя. С четвёртой стороны, там, за окном, и далее, за Петербургом, начиналась Россия. Князь Дмитрий сидел в своём покойном деловом петербургском кабинете и мечтал о судьбе России. Тут не надобно удивляться. Князь был старик, и неприлично было в его возрасте мечтать о сладких девках — Венусах. Он был кавалером всех высших орденов империи, и здесь тоже был положен предел мечтаниям.
Князь Дмитрий мог мечтать о большем, нежели о собственных делах и карьере. Он мог мечтать о судьбе России — непостоянной и изменчивой судьбе, столь часто зависевшей от капризных самодержцев и тиранов. Оградить эту судьбу от бурь и ненужных штормов, направить её в выверенный опытными политиками конституционный канал, поставить препоны против азиатского самодержавства — вот о чём мечтал в тиши своего кабинета старый Голицын.
Завывал метельный ветер в дымоходе, срывал черепицу с голландских крыш Петербурга. И сейчас, когда Пётр умирает, наступает время Голицыных, время родовитых верховных семейств России. Наступает тот час, когда князь Дмитрий по-своему, без петровской спешки и неосновательности, сможет достроить храмину, оставленную великим преобразователем, достроить на свой манер, не отказываясь и в разрабатываемой им конституции от старых обычаев.
За окном разыгралась январская непогода. У аптеки, что рядом с голицынским домом, закричал человек а стих — точно и не было человека. Надвинулась серая грязная пелена, и смутно виден был в ней чёрный плывущий островок. Островок замер у голицынского подъезда с подслеповатыми львами и оказался на поверку венской дорожной каретой. Из кареты в сырость и грязь по-военному решительно выпрыгнул офицер в гренадерском зимнем треухе. Заскрипели застеклённые двери — высунулась трясущаяся от старости голова дворецкого.
— Батюшки! Сокол наш, князь Михайло! — По стариковской привычке дворецкий бухнулся в ноги.
Офицер поднял старика, рассмеялся, показал крепкие белые зубы под узкой щегольской ниточкой усиков, спросил простуженным баском:
— Что, братец дома?
И, не расслышав ответа, влетел в парадные комнаты. Разбежался было и в кабинет, но, увидев строгое лицо братца, щёлкнул шпорами, склонил голову, подошёл почтительно. Генерал-аншеф, победитель при Гренгаме, покоритель Финляндии, лучший полководец России, командующий Южной армией князь Михайло Голицын почитал старшего брата как отца. Да старший брат, при большой их разнице в возрасте и по скорой кончине батюшки, и был для младшего настоящим отцом.