— Ты ел, Егорка? Я проверю. И если нет, то накажу тебя. На-ка-жу, понял? Ты скучаешь без меня? Возьми в столе тетрадку, напиши что-нибудь мне. Что-нибудь такое… Что-нибудь вообще. Если захочешь, можешь приятное. Я очень люблю приятное, ты хорошо говоришь, так и пиши, ты слышишь меня? Я рядом с тобой. И ты. Только не читай, что писали другие. В общем, ты чувствуешь себя удобно, да? Жалко, что без меня. Жалко, правда? Вот видишь. Я буду рядом в следующий раз. Да? Вот. Но все равно это рядом, совсем-совсем-совсем рядом, я вижу тебя возле. Я сижу в актерской комнате, у меня кончился выход, и я одна. Сказать тебе, что я делала? Нас десять человек, и мы изображаем девушек из бригады. На мне косынка, бабское платье, поясок, широкий такой, с блеском клеенки, и я кричала, когда герой-передовик сидел на бугре с любимой: «Возьми меня к себе!» Реплика, достойная остроумия всей пьесы. Видишь, какая я еще маленькая актриса и согласилась стоять за спинами маститых. Им ужасно не хочется играть в ней, пьеса бездарная, они плюются, но играть надо. А ты не пошел в массовку, потому что уже большой и серьезный, да? С гамлетовскими ногами, да? Ха-ха. Ужасно хорошо мне тебя слушать. Совсем рядом. Ты даже остришь. «Месяц под косой», — ты запомнил? — Теперь уже и душа ее была близко. — Ты сидишь на тахте? И я тоже. Вот смотри, я сейчас кладу бутафорскую подушку, ложусь на тахту и говорю с тобой. А на тахте у меня знаешь что? На тахте книжка, и карандаш, и все такое. И уголок похож на тот, где ты сидишь, только в желтом… вот. Ты рад? И я. Только ты ешь и ложись спать, а увидимся мы с тобой утром, правда? Я обижусь, если ты не останешься. А потом, когда ты придешь еще раз, мы с тобой немножко поозорничаем. Как правильно, поозорнича́ть? или поозорни́чать? И мы по-о-зор-ни-ча-ем! А сейчас я положу трубку (ужасно неохота) и пойду на сцену, и никто меня не запомнит, потому что я буду в толпе. Я буду думать о тебе, хорошо? Напиши мне в тетрадку…
Егорка вышел на балкон и поглядел за дома в ту сторону, где была она.
Да, он был ее пленником. Что ж, он попался как зверек в клетку? Он сидел и думал о ней. В воображении она все еще говорила ему что-то, потом стучала, бросалась от порога к нему, и… голова кружилась.
Он сидел, сидел, достал ее тетрадку и, не читая прежних посвящений, написал ей коротко: «Живи как нравится. Но…» Потом написал в Сибирь Димке, поглядел на фотографии по стенам, закрыл квартиру и пошел ночевать к Никите.
Так, наверное, суждено было, чтобы пришла тогда Наташа. Не странно ли: она где-то родилась, бегала маленькой, те же писала сочинения, но он ее не знал. Они могли бы и не встретиться, жить и жить в стороне до смерти, она мелькнула в библиотеке и пропала, казалось, навсегда. Разве мало на свете женщин, которые были бы первыми, с кем бы у него протекали московские дни, как и с ней, но отчего же те прошли дальней дорогой, а Наташа нет?
Наташа пришла не соперницей, она тихо и нечаянно заняла свое место среди друзей Егорки. Но Егорка не знал тогда, что одной дружбой это не кончится.
Была суббота, Никита получил стипендию и затевал пирушку. В назначенный час Егорка пришел в общежитие. Он бы пришел и так, без пирушки, с субботы на воскресенье он, по обыкновению, ночевал у друга. Никита доставал где-то матрас, бросал посреди комнаты, и Егорка, всегда в такие часы в настроении, веселил ребят до глубокой ночи. Его тут любили, он приносил всякие новости из другого мира и не ломался, был свой. Едва он толкал ногой дверь и видел тесный кружок журналистов, вечно споривших о состоянии словесности или загибавших анекдоты, настроение мгновенно поднималось. «Егор, голубчик!» — кричали товарищи Никиты.
В тот раз Никита сидел на детском стульчике в одних трусах и бренчал на гитаре: «Луна-а… я твой… Мы двое в ночном просторе… И нежностью ночь полна, и где-то такое вое-ет: луна-а-а…» Огромным рабочим ботинком Никита отбивал такт. В ботинках он ходил разгружать бревна на товарную станцию. Возле его ног стояла миска с водой, там купалось несколько картошек. Рядом лежал «Генрих IV» Манна.
— Нахал! — сказал Никита. — С пустыми руками пришел. Он думает, что его будут даром поить за красивую игру. Дон-Жуан в нитяных перчатках, правильно говорил наш лысый директор. Хоть бы селедку принес, бесстыдник. Попьет, поест, покорит наших женщин, а потом скажет: «Я несчастен!»
— Я сегодня щедр, — не уступал в иронии Егорка, — я плачу за весь стол. Дать рубчик?
— Дочисть картошку, отнеси на кухню и ложись. Полистай Манна.
— Ах, Никита, какой актер Василий Ямщиков! Пробовался сегодня на «Мосфильме» в чеховский фильм! Силища! Вот такими были, наверное, старые мастера. Ну покрупнее, конечно, гении… Своего, родного искусства еще не знаю.
— Прочти, дурачок, Манна. Зайди к Лизе, заберись на полку и прочти. Если не дотянешься, я приеду и подсажу тебя. Ее бы, конечно, подсадил с гораздо большим удовольствием. Тебе откроется исключительной простоты и правды жизненная тайна!
— Да?