В молодые свободные годы в кругу друзей и знакомых, за чтением книг, в кино или в прогулках по улицам навалится вдруг тоска по той личной жизни, которая неизбежна, но еще не создана. Пора прибиваться к берегу. Потом это забывается, снова кружит голову свобода. Где же тот берег и кто на том берету?
— Что я тебе могу сказать, Димок? Милая женщина, да. — Они говорили о Лиле. — Любишь, дак бери.
— Плохо, когда у женщины есть прошлое.
— А я как-то спокоен насчет этого. Оно и у нас было. Забудется, все то уйдет, и заживе-ете, в гости к вам ездить буду. На борщ. Я вот провожу тебя, дай-ка вырву у Ямщикова денька три-четыре и слетаю к Наташе.
— В Верею?
— Ага. Я ей написал.
— Ну и давай! И давай! Она мне нравится.
Они гуляли по Завеличыо, дошли к реке, поднялись к Гремячьей башне, к церкви Космы и Дамиана.
— Она тебе пишет?
— Два письма было, — ответил Дмитрий. — В Кривощеково. Митюха на Западной пел у нас: «И хочется, и колется, и мамка не велит». Там у нее все изжито, новое ее манит и страшит.
— А я зимой к Наташке приехал — не говорил? Ну, приехал, она рада, ляля-ля-ля. Чер-те чего мы с ней не делали! С горки катались-валялись; песни пели, ве-есело нам было! Я ей про вас, конечно, дудел через каждые двадцать минут. Но я ведь обидел ее! — покаялся Егор на мгновение. — Я ж ничего не сказал. Уехал — как пропал.
— Значит, не любишь.
— Она написала: «Ты как плитой придавил меня своим молчанием». Мне под конец что-то не понравилось, и я ушел пешком до станции. Снег, мороз! Ушел, догадываешься почему. Ночью прямо. «Я готова стать для тебя другою, ровною». В Изборске дурею, сны вижу, думаю о ней. Поеду! Эту, однако, Свербеев собирается обмерять?
Опять выросла какая-то церковь, высокая, со звонницей в стороне. Наконец увидели они любимицу свою, церковь Богоявления с Запсковья, сели у кривого дерева и все так же громко говорили. Хорошо тогда было в чужом городе им, они клялись навещать его всегда, но, увы, вместе они больше там не сидели. Дмитрий уезжал в воскресенье, и провожали его все — и Свербеев, и Ямщиков, и Лиза. Скромный, зачастую не уважающий себя Дмитрий смущался от такой чести, которую ему оказывают Ямщиков и Свербеев. Однако Ямщиков всего-навсего прогуливался и очутился на вокзале «за компанию», что же до Свербеева, то для него не существовало ни рангов, ни заслуг, которые бы влияли, отпугивали или приближали к себе. Он подарил Дмитрию виды Пскова, Изборска, Пушкинских мест — снимки, рисунки — и с утра приговаривал: как жаль, что вы, Дима, нас покидаете! Дмитрий, мало сказать, полюбил его; он уже предвосхищал свое счастье, если Свербеев когда-нибудь ему напишет, он расстраивался оттого, что не живет с ним рядом, отправляется в свою конуру, на землю, где такой души он не встретит. Опять его провожали, и он горевал и завидовал тем, кто, может, не ценит милостей судьбы. Они стояли кружком у вагона и шутливо наставляли Дмитрия:
— В Москве передайте, — сказал Ямщиков, — чтоб нам денег подкинули. Тысяч пятьдесят.
— Смотрите, моя золотая, — сказала Лиза слушавшей проводнице, — чтобы его никто не украл, — не отдавайте его в белые ручки.
— Ждем от вас, Дима, грамотки, напишите, — прижимал его к своему плечу Свербеев, — не пускайте своих крестьян по миру, приезжайте, дом мой для вас открыт.
— И буди захочешь прислать нам винца и рыбки, — брался за подражание Ямщиков, — и твое нам, государь, благословение станет. А мы тебе пожалуем две сорочки да порты да полотенце да платочков пять и скатерть немецкую и кружево кизылбацкое.
— И мне грамотку, — сказал Егор.
И, как бы слушаясь их, сочинил Дмитрий дома забавное письмо.