В начале 70-х «Выставка четырех» (Д. Арсенин, Евг. Рудов, К. Шихов, А. Павлов) наделала столько шума, что принесла им не только славу и шикарные мастерские по двести квадратных метров, но и приличные заработки за их монументальные мозаичные панно, которыми в ту пору стало модно оформлять не только интерьеры, но и фасады зданий. Расценки были такими бешеными, что художников, получавших эти подряды, стали звать «монументалистами-рецидивистами». В их мастерских, обставленных и украшенных в псевдорусском стиле привезенными из деревень самоварами, донцами прялок и коллекциями икон, ежедневно собирались богемные тусовки. На их огонек и стакан слетались не только поэты и художники, но и певцы, артисты, режиссеры и композиторы.
Я был знаком с подпольной, полуофициальной художественной жизнью Москвы, где мне приходилось ночевать в мастерских Льва Нусберга и Франсиско Инфанте. Вечерами у них собиралась московская богема: тогда еще молодые поэты Сапгир и Холин, художники Силис и Недбайло. То были не пьянки, а художественные презентации и споры, но с бутылочкой.
Культурная жизнь Горького 70-х годов, так же как и московская, наполовину протекала вечерами после концертов, спектаклей и выставок на кухнях квартир или в творческих мастерских. Мне трудно сейчас вспомнить эти точки, но навскидку могу сказать, что Юра Адрианов легко мог в те годы зайти к Мише Висилицкому и застать у него Яна Голанда, Леню Матусиса или Геру Демурова. Перейти улицу и в общежитии ВТО у Толи Альтшулера встретиться с философом Аликом Алешиным, физиком Сашей Литваком или профессором Леонидом Моисеевичем Фарбером, с которым я познакомился как раз у Анатолия Мироновича и который, узнав, что я окончил радиофак, сразу предложил поступать к нему в аспирантуру, выбрав прекрасную тему для кандидатской: «Категории пространства и времени в “Столбцах” Николая Заболоцкого».
Поднявшись этажом выше, к артистке Крыловой, можно было застать сидящими на полу, застеленном старым, зашарканным ковром, и попивающими из чайных чашек «Агдам» наших доморощенных диссидентов-сидельцев: Толателюка из Дзержинска, Илью Гитмана, Сашу Ковбасюка да чернокнижников Олега Крюкова и Натана Павловского. В мастерской Вали Любимова, что по соседству с автостанцией, балдели скульпторы Валера Мазуров, Виктор Бебенин да Юра Уваров, у художников Димы Арсенина и Лиды Воскресенской можно было застать баритона Правилова, драматическую звезду Наташу Мещерскую, графика Сашу Бутусова и молодого поэта Валеру Шамшурина с его милой супругой Тамарой.
Были еще почти клубные точки-тусовки: в комнате за сценой политеха у Бориса Абрамовича, «папы ТЭМПа», гужевались Шубин, Карпей, Адясов, Перфильев, Дубиновский; на телевидении – Гончарова и Шабарова, Близнецов и Красиков, Мараш и Цирульников; в «Ленинской смене» – Сережа Карасев и Валя Калинина, два Федорова и Рабков. И в любой из этих точек Юрий Адрианов был желанным и естественным гостем.
Среди круглосуточной нескончаемой богемной тусовки Адрианов, что удивительно, не был завсегдатаем и гостем ежедневным. Я сразу же понял, почему, – он был звездой. Уже тогда! ему претила безликость богемы. Он мог там появляться, и появлялся, но только чтобы сверкнуть. Хотя звездности своей талантливой натуры Юра еще не осознавал. Через несколько лет случилось то замечательное партсобрание, на котором Юра одному из членов писательской организации, читавшему ему нравоучительные нотации за непотребное поведение, высказал: «Это вы в армии были майором и делали замечания молоденьким лейтенантам, а среди литераторов я – полковник, а вы – всего лишь сержант!» В тот день все поняли: Адрианов осознал свою звездность.
По не объяснимой для меня до сих пор причине, заметив друг друга в каком-нибудь публичном месте, мы уходили с Юрой гулять по городу, чтобы часами о чем-то трепаться, о чем-нибудь совсем несущественном. Он показывал мне дом, в котором родился Мариенгоф; балкон-веранду, где жил Велимир Хлебников, гостя у Федора Богородского (на этом месте потом построили универсам «Нижегородский»); окна кабинета краеведа-писателя Гациского, выходящие на Решетниковскую улицу.
Не знаю, что находил интересного Юра в моих юношеских сентенциях и фантазиях, но я до сих пор помню, будто раскрашенные картинки, его рассказы о том, как он забыл где-то пальто, купленное в Англии, а милиция нашла пропажу; о том, как он с Андреем Вознесенским ездил в Венгрию, как ходил в гости к Михаилу Светлову с бутылкой «плохой» водки, как играл в футбол у Шолохова в Вешенской и Юра Гагарин стоял в воротах, а он с Валерием Ганичевым работали в нападении. Какие нежные письма писал ему старик Всеволод Рождественский.
Все эти его рассказы, малозначительные и малохудожественные, накладывались на видеоряд родных и любимых старых нижегородских улиц и превращали меня, диссидента и космополита разлива 1968 года, в августе которого мы прозрели, осознав свежесть «Двух тысяч слов», в квасного провинциального патриота, стоящего в вечной лояльной оппозиции ко всему, чему только можно.