назад. Она снова его вырвала и на глазах у потрясенной Берты, квохтавшей: “Это от папы, да? Он приедет?”
(она спрашивала нас об этом каждый день, и мы не знали, что ответить), Натали схватила кочергу, включила две
конфорки на плите и засунула письмо в уголья, крича:
— Ну хорошо, я не читаю эти гадости! Но ты сама ему скажешь все, что ты об этом думаешь… Раз уж он
любит открытки, чтобы морочить голову почтальону, у которого язык без костей, я найду ему открытку: пусть
его почтальон тоже позабавится!
После обеда — вареное мясо с луком и лапшой, без сладкого — она перерыла свои сокровища и отыскала
две пожелтевшие, но чистые открытки: “Рыбная ловля на мох” (на который уже давно никто не ловит) и
“Гигантский каштан в Назэре” (который уже давно спилили). Она выбрала каштан, затем методично
расположила передо мной конторский бювар, чернильницу с коричневато-золотистыми потеками и ручку с
пером.
— Нужно ли все это, — промямлила я. — Молчание…
— Молчание не означает “нет”! — пробормотала Натали и, встав у меня за спиной, уже в полный голос
принялась диктовать: —
Я с трудом нацарапала эти первые слова.
—
Перо мужественно добралось до конца фразы, хотя и не без ущерба для красоты почерка.
— Подпиши, — велела Натали.
— Я подписала тремя буквами.
— Нет, — сказала Натали, — ты не Иза для разных ухажеров! Подпиши: Изабель Дюплон.
Добавить “бель”, уменьшительное имя мамы, к моему? Привлечь и ее к этому предупреждению, под
которым сама она никогда не поставила бы своей подписи? Действительно, какой прекрасный символ,
зачеркивающий разом прошлое и будущее! Я совершенно зря перевернула открытку: каштан, больше не
дававший каштанов, напомнил мне наш, еще плодоносящий, широкий ковер из растрескавшихся скорлупок,
сквозь которые проглядывало ядро, как чьи-то глаза из-под ресниц. Я посмотрела на Берту, которая в трех шагах
от меня ковыряла в носу: она показалась мне далекой и словно окутанной туманом. Какая у меня тяжелая,
тяжелая голова. Но мне некуда ее приклонить: нет ни тщательно выбритой мышки с пупырчатой кожей,
охлажденной победой пота над духами, ни большого крепкого плеча, переходящего в руку с перекатывающимся
по ней шаром мускулов под шепот глупостей “после этого”:
оттолкнулась от стола, согнувшись пополам.
— Что такое! — воскликнула Натали.
Она спасла открытку, в конце концов подписанную, на которую можно приклеить марку и отправить
делать свое дело. Затем поспешно, испуганно посторонилась, выгнув брови знаком вопроса: меня рвало ей на
ноги ее лапшой.
XXVI
1 Намек на сказку А.Доде «Козочка господина Сегена»: козочку сожрал волк.
Снова, стоя перед зеркалом, висящим над столиком в прихожей, я разглядываю эту Изу. Глаза ввалились
— это из-за моих забот и моих мук. Щеки потеряли прежние очертания — не персика, а сливы — это детство
мое кончилось: после дня рождения мне пойдет двадцатый год. Но эти пятна — уже не веснушки, а словно
брызги — тоже имеют свое значение. К чему еще сопротивляться очевидному, называя его случайным
совпадением! Сомнений больше нет. Вот и я удостоилась похабной загадки, которой забавляются весельчаки на
свадьбах: какая разница между любовью и унтер-офицером? И вот я удостоилась ответа: любовь держит в
страхе женщин в их двадцать восемь дней, а унтер-офицер — мужчин.
Я нарочно привожу здесь эту ужасную шутку, от которой далеко не смешно молоденьким служанкам в
комнатках под крышей, где побывали молоденькие солдаты. Ее грубость усугубляет чувство отвращения —
первое чувство, охватывающее неосторожную, которая, хоть ее и сто раз предупреждали, все же не хочет
поверить, что “это” могло случиться и с ней, как со многими другими. Любовь всегда себя приукрашивает, сама
ткет себе шелковый покров, даже если шелк этот грязен, и не замечает, как в нем заводится личинка. И вдруг —
неожиданность, гнусная и обыденная, оставляющая незапятнанным белье девушки, которая более таковой не
является.
Мое — белым-бело поверх тощей стопки, перевязанной голубой тесьмой, и, несмотря на все старания, с
какими я подавляю приступы тошноты, мне не обмануть Натали, которая со всей строгостью относится к этому
процессу, свидетельствующему о девичьем здоровье, и прекрасно обо всем осведомлена благодаря стирке. Она
ничего не сказала: неуверенность питает надежду, и лучше уж до конца удерживать свою подозрительность от
непростительной ошибки. Но дни идут, и надвигается объяснение, которого мне не избежать.
* * *
Встанем. Выйдем из дому, раз сегодня воскресенье. Надо подумать, понять, чего я хочу, что я еще могу.
Кто бы стал колебаться в подобной ситуации? Никто, даже папа, у которого еще есть на меня права (но он с