8
Я взял ручку и записал в дневнике: «Искусство — это всегда ожидание чего-то…» Немного подумав, я зачеркнул «чего-то» и написал «любимого человека». Все великие вещи написаны в ожидании любимого человека. Болдинская осень Пушкина — это ожидание встречи с Натали…
За окном уже стемнело. На небе высыпали звезды. В черном стекле, кроме настольной лампы, отражался мой унылый силуэт. Я снова не замечаю звезды, а вижу только себя. Зрелище не доставляет удовольствия. Мне уже сорок два. «Я больше никогда не возьму в руки кисть, не потому, что я больше её не достоин, а потому, что мне больше некого ожидать…» — написал я в дневнике.
Я поднялся и поставил на плиту чайник. После чего через силу залез в холодильник, достал масло и кусок сыра. Без всякого желания я сделал себе бутерброд и насыпал в чашку заварки. Есть совершенно не хотелось, как, впрочем, уже не хотелось и вообще ничего. Когда говорят, что, несмотря ни на что, нужно продолжать жить, губы мои расползаются в улыбке. От нашего желания продолжение жизни не зависит. Жизнь идет сама по себе, точнее, катится. Причем все больше по инерции.
Итак, мой художественный дар стал проявляться ещё в раннем детстве. Я всегда ожидал прихода матери то в интернате, то в больнице, то у соседей, то в пионерском лагере. Рисовал, чтобы убить время. И все мне задавали один и тот же вопрос: «Кто тебя учил рисовать?»
Я пожимал плечами и напрягал лоб. Рисовать меня никто не учил. Это я помню хорошо. Прежде всего, потому что моим близким было не до меня. Рожденный для утешения родителей и не выполнивший свою миссию, обязан доставлять отцу и матери как можно меньше хлопот. Я это чувствовал, но хлопоты со мной возникали, прежде всего из-за моей подвижности. Меня наказывали за все, даже за то, за что впоследствии хвалили. В первую очередь — за рисование.
Тут надо отметить, что рисовал я нестандартно. Например, когда требовалось изобразить весну и все, естественно, рисовали солнце, ручьи и птиц, я рисовал румяную девушку с распущенными волосами в виде ручьев. Ее объятия были распростерты, глаза сверкали, а на устах сияла блудливая улыбка. За столь вольное толкование этого времени года меня поставили в угол на полдня у доски. Полдня — это пустяки. А стоять у доски вообще удача. Когда учительница углублялась в чтение, можно было присесть на урну и отдохнуть. Правда, меня всегда выдавали одноклассники своим жизнерадостным ржанием, но я на них никогда не был в обиде.
А однажды на уроке рисования у меня что-то не получилось, и я закрасил весь лист черной краской. Если бы учительница имела представление о Малевиче, то поняла бы, что я в точности скопировал его «Черный квадрат», но, увидев мою копию, она молча схватила за ухо и легким движением руки направила в угол.
— Что ты этим хотел изобразить?! — кричала потом завуч, тыча мне в нос моим «Черным квадратом».
— Темную ночь… Только пули свистят по степи… — неуверенно отвечал я.
— И где же пули?
— Они только свистят. Звук пока ещё не научились отображать в изобразительном искусстве…
За столь остроумный ответ, который почему-то сочли издевательством, меня лишили ужина.
Уже намного позже, лет в семнадцать, мои пояснения к картинам слушали более внимательно. Выставлять меня начали довольно рано, лет с пятнадцати. И больше всех зрителей торчало у моих картин.
— Почему у вас деревья с руками и головами? — сердито допытывался один известный искусствовед регионального уровня.
— Это не деревья, это люди, — отвечал я. — Точнее, символ людей. Они корнями вросли в земную жизнь, а сами тянутся к небу…
— Лично я не тянусь к небу, — презрительно скривил губы критик. — А это что за святотатство? Сквозь осыпанную икону проступает голая девица.
— Это вавилонская блудница, — миролюбиво пояснял я, давя в себе раздражение от тугоухости местного искусствоведа. — Человечество прошло сложную эволюцию от примитивного плотского влечения к сложному возвышенному чувству. И вот сейчас в духовной эволюции человечества наблюдается обратный процесс: все современное искусство направлено на то, чтобы снова будить в нас первобытные инстинкты…
— Что ты знаешь о человеческой эволюции? — презрительно фыркали критики, и в их глазах читалось: «Кто ты такой, чтобы сметь размышлять о таких глобальных вещах?»
Но я не размышлял. Я просто рисовал то, что видел. Что касается человеческой эволюции, то о ней я знал все. Нельзя сказать, что о смысле человеческой жизни я вычитал в теософской литературе, вовсе нет! Человеческую эволюцию я просто видел, как видят с самолета извилистую ленту реки или серебристую полоску железнодорожной линии. Я даже искренне удивлялся тем, кто не видел человеческой эволюции. Ведь это так очевидно.