— Лучше и не скажешь, — Антон внимательно посмотрел мне в глаза, продолжил. — Я же увидел в ней эротизм и изобразил ее… без кокона, если использовать твои речевые обороты.
— Полагаю, рисунок попал ей в руки, и это ее потрясло? — признаться, я заинтересовался, Лена, по всей видимости тоже, она подалась вперед и внимательно слушала Грувича.
— Ты проницателен, — подтвердил мою догадку Антон. — Рисунок увидел одноклассник и буквально свихнулся. Всё бегал за мной и выпрашивал, и надоел мне так, что, в конце концов, я ему этот рисунок продал. Заработал на этом копейки, но это была моя первая оплаченная работа, так что свою карьеру я начал еще в девятом классе. Как выяснилось позже, этот рисунок хитрый одноклассник перепродал в два раза дороже, и к моменту, когда он каким-то образом попал в руки учительницы истории, сменил несколько хозяев и стоил маленькое состояние (по меркам ученика девятого класса, разумеется). Учительница отмотала назад историю перемещений рисунка, без труда выяснила автора и вызвала меня на расправу. За весь разговор я едва ли сказал пару слов, она же обвиняла меня во всех смертных грехах, набирая обороты, все сильнее заводила себя, пока не скатилась в откровенную истерику. Я опозорил ее на всю школу, — визжала она, но я смотрел ей в глаза и видел там не только возмущение, но и панику, даже страх. В рисунке я изобразил её, какой ей хотелось бы быть, но какой она уже никогда не станет — желанной, эротичной и свободной, и именно это вселяло в неё ужас, потому что делало ее беззащитной, а всё её мировоззрение, с таким благоговением взращенное за тридцать лет, превращало в иллюзию. Учительница потребовала от меня, чтобы я никогда больше её не рисовал, на это я ответил, что тогда мне надо запретить видеть. С того момента я постоянно писал людей, хотя никому из натурщиков мои работы не нравились, в то время, как их знакомые с радостью выкладывали за эти рисунки деньги.
Антон замолчал, задумчиво помешивая в стакане коньяк. Янтарная маслянистая жидкость сыпала яркими бликами.
— Подозреваю, что твои натурщики считали тебя сволочью, — сделал я предположение. — Как же они соглашались тебе позировать?
— О, да! — согласился Антон с улыбкой. — Но я у них не спрашивал.
— Полная сволочь, — поставил я диагноз, но сделал это с любовью — этот парень мне определенно нравился. У впечатлительной Лены передёрнулись плечики. Я пояснил. — Ты не только выставляешь на всеобщее обозрение потаенные грани человеческих душ (во загнул!), ты еще и получаешь от этого эстетическое удовольствие. Есть в этом что-то извращенное, мне кажется. Недаром от твоих картин веет жутью. В них ты ломаешь кокон уже не людям, но реальности вообще.
— Иначе, Грек, не добраться до самого главного, — невозмутимо ответил художник.
— А что есть главное? — спросил я с иронией.
— Гармония, — очень серьезно ответил Грувич. — В любом её проявлении.
— Гармония — слишком размытое понятие для моих мозгов компьютерщика. Что-нибудь бы по-конкретнее, а? Вот, скажем, каким бы ты нарисовал меня?
Я спросил это скорее в шутку, с иронией, но взгляд Антона стал отстраненным и глубоким; мне вдруг почудилось, что я стою январским вечером на Оби, слева и справа ледяная пустыня, взморщенная гребнями торосов, а передо мной прорубь с черной мутной водой, в которой я отчаянно пытаюсь что-то рассмотреть… Может быть, свою судьбу?
— Я вижу тебе сидящим в позе мыслителя Родена, — бесстрастно начал художник Грувич. — Твоя грудь вскрыта, в ней огромная дыра, в левой руке ты держишь свое окровавленное сердце, в правой — окровавленный нож, а твои глаза полны слёз и отчаянья.
В наступившей тишине я услышал, как пораженно выдохнула Лена. Мне же… мне расхотелось пить французский коньяк, я поспешно взглянул на часы, порывисто встал.
— Если ты это когда-нибудь нарисуешь, я поломаю тебе ноги! — достаточно агрессивно пообещал я, но Грувич был невозмутим.
— Пошли, что-то мы засиделись, — бросил я Лене и порывисто направился к гардеробу.
— Будешь в Москве, заходи, подарю тебе изображение истинного Грека, — догнал меня голос Грувича, когда я надевал пальто. И, чёрт возьми, в этом голосе не слышалось иронии или насмешки, Антон был абсолютно серьезен.
Уже на улице, пройдя быстрым шагом пару кварталов, и чуть ли не таща Лену за руку, я начал понемногу успокаиваться. Легкий снег неспешно ложился на тротуар, на массивные деревянные скамьи на черных кованых ножках, на лоток бронзового торговца, продававшего бронзовые флаконы, рядом с которым я остановился. Лена молчала, но в её молчании отчетливо слышалось ехидство, что-то вроде: «Так тебе и надо!», или: «Хамство наказуемо!». Проклятье, мне немедленно требовалось выпить!
— Похоже, он торчит тут с конца 19-го века, — прокомментировал я скульптуру бронзового торговца, пытаясь отвлечься.
— Грек, — с деланным спокойствием позвала Лена, — у меня ноги замерзли.