Это… — начал Мерлин и тотчас осекся, осознав тщетность попытки описать ощущения, какие всколыхнул в нем этот исполинский монумент посреди тающего, сиротливого зимнего ландшафта. В шепоте и бульканье талой воды запели птицы. Как и этот вал, их голоса, казалось, тоже уводили в беспредельность, словно тысячегласная их песня, то призывная, то оборонительная, то предостерегающая врагов, была звуком и голосом самой Стены и достигала так же далеко, как бегучая череда ее башен и зубцов.
Странно, что после многотрудного перехода с перерывами лишь на две короткие, бессонные ночи остановка на этой горной вершине, безмолвная панорама вдруг показалась им целью путешествия. Солдат пограничной охраны или собиратель дров, увидев издалека девятерых всадников и их вьючных лошадей, мог бы принять этот отряд за памятник, за изваяние в память о некой битве на границе или в честь победоносных либо павших защитников державы. Никто из всадников не спешился. Кокс и Мерлин, несмотря на боль в спине, тоже предпочли обтянутое шкурой седло пропитанной талой водою лесной земле, где лишь с трудом можно отыскать сухое место для отдыха.
Цзян указал правой рукой на восток и сказал: Цзиньшаньлин; затем он указал на запад: Сыматай. Они прибыли на место.
Где-то в веренице несчетных сторожевых башен, воздвигнутых на холмах, хребтах и вершинах, находится и группа тех пяти укреплений, макет которых станет золотым корпусом императорских часов.
Куда же дальше? В долину, а оттуда на следующую вершину, что почти не отличается от этой, и так далее?
Еще прежде чем Кокс успел решить или хотя бы обдумать, надо ли ему в самом деле искать те пять башен, которые, может статься, просто фантазия пейзажиста, использовать свою привилегию ступить на верхушку Стены или лучше удовольствоваться ее грандиозным зрелищем, конь одного из воинов, пегий мерин, заржал и стал на дыбы, так что погруженный в созерцание панорамы и, пожалуй, задремавший всадник не сумел удержаться в седле и с лязгом упал на снег.
Что при резком рывке коня все оружие, каким был увешан этот человек, а вдобавок щит, шлем и латы не уберегли его от падения, стало для Кокса неожиданно странным нарушением задумчивого покоя, и он лишь с трудом подавил судорожный смешок. Замаскировал его кашлем, прочистил горло. И только тогда увидел стрелу: блестящая, словно покрытая лаком, оперенная, она застряла глубоко в холке коня и сейчас из-под нее струей хлестала кровь.
И с какой естественностью, напоминающей связанные с шестеренками процессы, произошло все, что последовало за нападением.
С легкостью и быстротой гонимых вихрем листьев всадники под негромкие команды тесно обступили трех подзащитных и упавшего товарища, который, несмотря на латы и груз оружия вскочил на вьючную лошадь и, уже в седле, заложил на тетиву стрелу. Тот, кого все дни путешествия называли всегда просто
Раненого коня вытеснили из круга, и теперь он был не более чем храпящим оборонительным щитом, который снова и снова поднимался и, запрокидывая голову, пытался избавиться от застрявшего в холке болезненного клыка, бивня или клюва и при этом, точно блуждающий огонь, плясал вокруг всадников, а тем самым, пожалуй, мешал прицелиться караулящему в засаде лучнику или копейщику.
Слышалось только хриплое, тяжелое дыхание раненого, перепуганного животного. Но ни крика, ни рева незримого врага и ни слова защитников, чьи копья и готовые к выстрелу стрелы смотрели из тесного круга во все стороны света, однако там виднелся лишь черный горный лес под тающим снежным панцирем. На лесной почве никаких чужих следов не было.
Кокс, низко склонившись к седельной луке, видел всего-на всего пядь меховой попоны. Одну-две долгие минуты он даже не смел приподнять голову, не видел вообще ничего, не слышал ни Мерлина, ни Цзяна, ни своих защитников, видел только мех и вдруг спросил себя, какого зверя он сейчас согревал и когда и при каких обстоятельствах этот зверь был убит — на охоте? на бойне? — вдыхал запахи жира, дыма и сырой шерсти и начал, как бы умаляясь, погружаться в этот мех, в шерстистый мох, в большое и уютное гнездо, прибежище из шерсти, где можно спрятаться, стать невидимым, ведь оно, уступчивое, податливое, приноравливалось к любому нажиму, было непробиваемо и оттого дарило неуязвимость каждому, кто доверялся его защите.
Вот так же тепло, надежно и одновременно тревожно ему было в объятиях матери, когда она брала его на руки, качала, а он прятал голову в широком меховом шарфе из тех, какими она до самой смерти укутывала шею, защищаясь от сквозняков. Одно-единственное холодное дуновение, коснувшееся шеи, обрекало мать на многодневные мучения: свирепая головная боль вынуждала ее безвылазно сидеть в комнате, затемненной черными ставнями. В такие дни один-единственный луч света становился для нее иглой, ножом.