— До вчерашней ночи я никогда не воображал, что буду иметь надобность носить под парадной одеждой скрытые латы, — сказал он. — Синьоры, вы дали мне ужасный урок, благодарю вас!
Сказав это, он хлопнул в ладоши, и вдруг створчатая дверь в конце комнаты распахнулась и открыла залу совета, обитую кроваво-красными обоями с белыми полосами, — эмблема преступления и смерти. За длинным столом сидели советники в мантиях; у перегородки стоял злодей, которого бароны знали слишком хорошо.
— Велите Родольфу Саксонскому подойти! — сказал трибун.
И два телохранителя ввели разбойника в залу.
— Так это
— Родольф Саксонский всегда идет к тому, кто обещает высшую плату, — возразил негодяй с ужасной улыбкой. — Вы дали мне золота, и я хотел убить вашего врага; но он победил меня: он дает мне жизнь, а жизнь лучше золота.
— Вы признаетесь в своем преступлении, синьоры! Вы молчите, вы онемели! Где ваше остроумие, Савелли? Где ваша гордость, Ринальдо ди Орсини? Джанни Колонна, неужели ваша рыцарская доблесть дошла до этого?
— О, — продолжал Риенцо с глубокой и патетической горечью, — о, синьоры, неужели ничто не примирит вас ни со мной, ни с Римом? Какой был мой грех против вас и ваших? Уволенные злодеи (подобные вашему наемнику), срытые укрепления, беспристрастный закон. Во всех бурных революциях Италии какой человек, возникший из народа, менее меня уступал его своеволию? Ни одна монета ваших сундуков не тронута необузданной силой, ни один волос вашей головы не поврежден личной местью. Вы, Джанни Колонна, осыпанный почестями, получивший начальство, вы, Альфонсо ди Франджипани, пожалованный новыми княжествами, скажите, вспомнил ли трибун об оскорблениях, которые получал от вас, будучи плебеем? Вы обвиняете меня в гордости: но разве я виноват, что вы ползали и пресмыкались перед моей властью, с лестью на губах и с ядом в сердце? Нет, я не оскорблял вас, пусть знает свет, что в моем лице вы посягнули на правосудие, закон, порядок, на восстановленное величие, на возрожденные права Рима! Ваш удар был направлен не на мое слабое тело, а на эти идеи. Они победили вас, и за оскорбление их величия вы, преступники и, жертвы, должны умереть!
С этими словами, произнесенными таким тоном и с таким видом, которые были достойны самой возвышенной души древнего города, Риенцо величественной поступью вышел из комнаты в залу совета.
Всю эту ночь заговорщики оставались в комнате, двери которой были заперты и охранялись часовыми; пиршественный стол был не убран, и его блеск странно противоречил пасмурному расположению духа гостей.
Крайнее уныние и отчаяние этих трусливых преступников, столь непохожих на рыцарских норманнов Франции и Англии, было изображено историком в самых отвратительных красках. Только старый Колонна сохранил свой бурный и повелительный характер. Он ходил взад и вперед по комнате, как лев в клетке, произнося громкие угрозы мщения и вызова; он стучал кулаками в дверь, требуя, чтобы его выпустили и грозя мщением первосвященника.
Медленно приближался рассвет; серые лучи его падали на томящихся преступников; и при свете бледного и печального неба они смотрели друг другу в лицо, искаженное беспокойством и страхом. В ту самую минуту, когда последняя звезда исчезла с грустного горизонта, загремел большой капитолийский колокол, в звуках которого они узнали звон смерти. Дверь отворилась, и в комнату вошла угрюмая и мрачная процессия францисканских монахов но одному на каждого из баронов. При этом зрелище ужас заговорщиков был так велик, что заледенил в них даже самый дар слова. Большинство их, видя, что всякая надежда погибла, отдалось своим угрюмым духовникам. Но когда монах, назначенный для Стефана Колонны, подошел к этому горячему старику, то он нетерпеливо махнул рукой и сказал:
— Не докучай мне! Не докучай!
— Полно, сын, приготовься к страшной минуте.
— Сын! Неужели? — сказал барон. — Я довольно стар, чтобы быть тебе даже дедом; а что касается до остального, то скажи пославшему тебя, что я не приготовлен к смерти и не буду приготовляться! Я решил жить еще двадцать лет и даже дольше, если только не умру от холода в эту проклятую ночь.
В этот самый момент послышался крик, от которого, казалось, разрушится Капитолий: толпа в один голос загремела внизу:
— Смерть заговорщикам! Смерть, смерть!
Между тем трибун вышел из своей комнаты, в которой он заперся со своей женой и сестрой. Благородная душа одной, слезы и горесть другой, которая видела, что дом ее жениха падет под одним сильным ударом, успешно подействовали на натуру, правда, строгую и справедливую, но имевшую отвращение к крови, и на сердце способное; к самому возвышенному виду мщения.
Он вошел в совет, который еще не кончил заседания, со спокойным лицом и даже с веселым взглядом.