Снова вспомнилось, каким ладным, счастливым был Кир прошлой осенью. Разговоры вспомнились о таланте его, уме, о большом несчастье Кира на море, о нынешней пьяной хвальбе залогом. Растерять – оно, верно говорят люди, просто. А теперь Киру будто нечего беречь стало. И пощупал Нюшкин фартук за пазухой, хотел подойти к Киру – по обычаю, драка до первой крови, потом должно мириться, – но будто споткнулся о его взгляд, ясно стало, что не простит. «Что ж, – подумалось, – это как хочешь». И почувствовал, что устал: от раны, драки ли, неизвестного в предстоящем. Отвел взгляд, повернулся и пошел прочь. Будь что будет, но в доме Лоушкиных он за себя и пальцем не шевельнет. Лишь молчать да виниться станет. Ему есть что оберегать.
...Дядька Матвей появился неожиданно, сбоку. Не пришел будто, а просочился сквозь колян. Худющий, душа из тела, похоже, вот-вот уйдет. Рукой слабой коснулся Кира.
– Пойдем-ка со мной, Аника. Пойдем, воин, – сказал голосом сухим, ржавым. И Кир на мгновение почувствовал себя защищенным от всех напастей, послушно пошел вместе с писарем мимо колян в улицу.
Голова гудела от хмеля, удара, злобы. Мысли мстительные переполняли. А перед глазами только копченый этот, из кузни, снимает фартук Нюшкин с дуги и будто молотом бьет в лицо.
– Куда ты меня ведешь?
– К себе. Давно ведь у меня не был.
– С осени...
Дом и двор большие у дядьки Матвея. Наверное, большую семью хотели иметь родители. Да что-то не получилось. А теперь в запустении все и приходит в ветхость. Гнилая крыша, скосившееся крыльцо. В дальнем углу к березкам привалился гнилой забор. «Почему Матвей век прожил бобылем? На траве по ограде даже тропинок нет, будто жильем не пахнет».
Писарь сел у крыльца на лавку, дышит тяжело, часто. Руками за лавку держится, губы синие, сам лишь кожа да кости. В гроб краше кладут. «Куда же я? Он в утешении больше меня нуждается».
– Присаживайся, – Матвей кивнул ему. – Слышал уже про тебя да и видел кое-что... да. Отец-то где нынче?
– Не знаю. В Архангельске, видимо, меня ищет.
Прибыл бы он туда раньше да меня застал там – не случилось бы всего этого.
– Да... Нагадил отцу ты в седую бороду. Столько сразу.
– Не поминай, – Кир сел рядом с писарем, опустил низко голову.
– И с ножом так себя опозорил. Тьфу! – писарь плюнул презрительно.
– Это я ему не прощу. И ей, суке...
– Ну-ну. Давай еще гадь. Заст, выходит, еще на глазах?
– Какой заст?
– А когда парень на девку смотрит, черт ему глаза застит. То розовое накинет, то черное. Он и видит все по-иному. Это после пройдет.
– У тебя так бывало? – Хорошо, что дядька Матвей увел оттуда его, что сидит и говорит с ним.
– У многих это бывало. Из-за баб нас немало гибнет. Они, стервы, не только соки живые, а и кровь до остатка готовы из тебя выпить. Такой народец. – И повел неприязненно головой. – Да нашли мы о чем говорить, бабы...
Но Киру хотелось, чтоб Нюшка когда-нибудь о всем случившемся пожалела, чтоб изводила себя раскаяньем. Если бы сейгод он снова с удачей вернулся в Колу, она тогда поняла бы. Но шхуна его, шхуна...
– А я, признаться, сильно радовался по осени за тебя, Кир. Славно ты рассказывал про торговлю в Девкиной заводи, про колян. Думалось, этот схватит мечту. На целую жизнь хватит...
Покосился на дядьку Матвея: на ладан дышит, а туда же свой нос. Руками немытыми норовит в душу. Задним умом все крепки. И скривил рот в ухмылке.
– Надивиться на вас, стариков, не могу: мудры! А сами за жизнь что успели? Гордость какую нажили к старости? А? Оглянись хоть ты на себя! Всю жизнь по бобылкам шастал. А могли бы сыновья быть, внуки по траве бегать. В доме вон все порушилось.
Дядька Матвей держался за лавку, сидел неподвижно. Лицо было мертвенным, глаза он не открывал. Кир осекся на полуслове: теперь и отсюда уходить надо.
– Это правда, Кир, – скрипуче сказал Матвей. – Я в дому много лет ничего не делаю. Для чего? Некуда голову приклонить в старости... Только нет в этом моей вины, – у Матвея, похоже, горло перехватило. – Видишь ли, мне с ногою тогда, помолоду еще, повредили семя. Солдат английский стрельнул... А пустоцвету зачем жениться? — И Матвей повернул лицо к Киру, попробовал улыбнуться.
Вспомнилось, отчего Матвей стал хромым, и еще слухи припомнились, будто пороли его принародно когда-то в Коле, лишали доброго имени.
– Прости меня, дядя Матвей. Сдуру это я, с горя...
– Ничего. Все так. Верно, мог бы кое-что, не сумел. Тыкался как слепой котенок, хватался за все подряд. А все не тем оказалось. Вот и ты берегись. Не прощает ошибок жизнь.
«Мне уже не простила, – хотел сказать. И увидел себя сиюминутным. – Я ли это сижу у Матвея-писаря? Шхуны нет. Пьяный ездил, позорил Нюшку, битый корчился на земле, блевал. Нет, не сон. Люди видели, не забудут». И вздохнул тяжело:
– Пал я, дядька Матвей. Пал и совсем расшибся.
– Подымись. Ты поопытнее теперь. А за битого двух небитых дают на ярмарке. Эка невидаль...
– Как подымешься? Война все взяла.