Он провел рукой по ее плечу, поцеловал его. Она, словно угадав его желание, куражливо убрала плечо и рассмеялась во сне прерывистым бесстыдным смехом.
Огонек, затеплившийся в нем, сразу погас; он отодвинулся и затих. И тут же снова пришла утраченная после видения в зеркале легкость, и с уважением он вспомнил ее слова: «Миленький, ведь это — жизнь. Жизнь со всеми ее ясностями и прямостями...»
«Она умна, — подумал он. — Да, среди человеков она очень умна. Ее бы должны чтить. Ведьту них что-то в этом роде принято. Но почему я вдруг так рванулся к ней? Ведь она — игрушка... Отзвуки... Природа создала для себя много игрушек. И я был игрушкой до этого дня. И поэтому что бы там ни говорили, а на этот раз мне очень повезло. Какая это, однако, неожиданная и грандиозная вещь — счастье!..»
И вот наступило напряжение, как будто спадали последние путы, развязывались последние узлы, исчезали последние завесы. И он понял, что это — завершение. Что-то звало его остановиться, чтобы не окончательно, не совсем, а задержать на определенной грани... Но он понял, что это — искус, и дал волю.
Усилий тут не требовалось никаких, а просто вера, полная убежденность, поэтому он закрыл глаза и стал ждать.
Напряжение прошло быстро. Тогда он встал и прикрыл ее белое тело. Темнота медленно пропадала, клубясь по углам.
Он оглядел ее уютное жилище, вздохнул, словно прощаясь и набирая на прощанье этой колдовской теплоты, и тихо сказал:
— Пора!
Голос его был прежним, только более глухим и твердым, но он чувствовал, что обладает и другим голосом, тем, который он еще никогда ни применял, потому что пока в этом не было надобности, но который непременно пригодится в будущем.
Он был большим и неуклюжим и продвигался к выходу осторожно, боясь задеть что-нибудь и наделать шума. В трюмо он даже не оглянулся: оно уже не интересовало его — он знал теперь все.
Открыть дверь оказалось не просто: всегда удобная ручка сейчас никак не давалась. Старательно пытаясь захватить и повернуть ее, он еще острее чувствовал удивление перед человеческими изобретениями, как будто впервые узнавал их действительную суть и смеялся своей неловкости. И когда уже дверь открылась, он вспомнил, что на стуле остаются его форменная одежда, документы и деньги, и это еще больше развеселило его. «Мундир, документы, деньги! — подумать только, как много у человека забот!» И он радостно шагнул через порог.
Резко и зычно щелкнул замок, и вязкое эхо проплыло по дому. «Нить порвана!» Он улыбался, прислушиваясь к дробным отзвукам. За дверьми раздался сонный смех и брань. Она звала и выговаривала кому-то, то и дело срываясь на хохот.
— Прогони этого идиота... да прогони же этого идиота... — Ничего другого ему не удалось разобрать.
Тогда, не обращая внимания на скрип ступенек, он стал спускаться во двор. На предпоследней он задержался и посмотрел вверх. Паука на месте не было. «Наверно, перебрался в более теплое место», — решил он и ступил на снег.
Чувство ликования и восторга наполняло его, когда он шел через огород к лесу. Ему хотелось кувыркаться, кататься, рычать, ему хотелось громко кричать от избытка здоровья, силы и свободы. Лишь опасение, что кто-нибудь проснется и поднимет суету, сдерживало его. «Там, подальше, — утешал он себя, — когда никого, когда один...»
Из-за холмов надвигался мягкий свет, широким чистым ковром лежал снег и плыли из лесу тысячи новых удивительных запахов, от которых кружилась голова и гулко стучало сердце. И еще была гордая уверенность в безопасности — ведь ему теперь действительно ничто не угрожало, потому что людей он знал.
Когда село осталось далеко позади, он лег под деревом отдохнуть. И тут странное ощущение пришло к нему: ему почудилось, что новое состояние, в котором он пребывает теперь, вовсе не новое, а уже испытанное однажды, давно, когда он еще не умел думать и совершать поступки, когда все лица представлялись одинаковыми; а потом, казалось, это состояние исчезло, потому что произошло в мире такое, что нарушило правильное течение его жизни, и он перестал быть тем, кем быть ему было положено. Поэтому сегодняшнее превращение воспринялось как освобождение, как возвращение себя самому себе, и все, что было до этого дня, показалось тягостным недоразумением.
Это было самым важным открытием всей его жизни, и он глубоко и удовлетворенно уснул.
Я стою на возвышении, на самом большом из Зеленых Холмов (137 м над уров. моря), который называется «Наковальней». Подо мной во все стороны уходит лес; он тянется до самого горизонта, то взбегая на холмы, то спадая в долины, прерываясь здесь и там стальными проталинами озер и небольшими полянами, девственно белыми под первым снегом. На востоке, в полумиле отсюда, на пологом лысом склоне дымится село; дальше и мутнее дымятся другие. За моей спиной, двумя стами метрами ниже, лежит широкая, прямая, как указующий перст, автострада, решительно и дерзко располовинившая этот край. Там ждет машина.