Был назначен бал у князя Рамирского, на который получила приглашение Ангелика. Гацфельд также назвался с помощью князя Лиодорова. Он подкупил музыкантов и заставил их выучить мазурку, которая в прежнее время очень нравилась Анеле и часто игралась на фортепьяно в сопровождении скрипки Густава. Эту мазурку должны были музыканты заиграть на бале по его знаку. Как только была приглашена Ангелика на этот танец, сигнал был подан и раздались звуки простой, но тем более прелестной мазурки, еще незнакомой московским танцовщицам. Все восхитились приятною мелодиею, и заметно было, что Ангелика с удовольствием слушает этот напев. Три пары протанцевали; в четвертой была Ангелика, отличавшаяся от прочих дам ростом и дородностью. Когда пришла ее очередь, она приняла важный вид, потупила глаза и начала скользить по паркету, выказывая прелестную ножку — вот что называется, по старинному выражению, как лебедь плывет. Какая грациозная и величественная поступь! и когда кавалер перекинул ее на другую сторону, она повернулась медленно и ловко, без насильственной легкости и не тяжело; заметно было, что она искусно рассчитывала меру движения, приличного ее фигуре и летам. Это тем более пленяло, что другие дамы танцевали резво и игриво… Густав был вне себя. Он не сводил глаз с очаровательной танцовщицы и забыл об ожидаемом действии давно знакомой музыки. Голова, сердце, душа, все бытие его было занято тою мыслию, что красавица, предмет удивления всего блестящего бального круга — эта богиня красоты, как ее называли все окружавшие его — некогда, с пламенною любовью прижимаясь к его груди, без всякого обмана и преувеличения уверяла, что она готова быть его служанкою… О, эта мысль производила в нем какое-то непостижимое сладостное мучение, как живое воспоминание о блаженстве потерянного рая…
Танцы кончились, и утомленная Ангелика села. Лицо ее было покрыто живым румянцем, полная грудь подымалась от тяжелого дыхания. С очаровательною улыбкою отвечала она кавалерам, беспрестанно к ней подходившим с комплиментами. Подошел и Гацфельд; но, вместо приветствия, он спросил, помнит ли она
— Мазурку? Танец?
— Нет, музыку.
— Да!.. Кажется… старинная музыка, а впрочем, прекрасная…
И это было сказано с тою же очаровательною улыбкою, не выражавшею ничего более, кроме желания показать отличные зубы!.. Неуспех!
Безумный! вглядись хорошенько в эту особу, которая блистает уже последним цветом красоты, возбуждающим более почтительного удивления, нежели пылкой любви. Рассмотри хорошенько эту важную, степенную физиономию, эту утонченность туалета, свидетельствующую уже не о желании нравиться и пленять, а только о привычке быть прекрасною и о необходимости поддержать близкие к упадку прелести. Посмотри на это искусно отделанное платье, на замысловатую прическу, над которою, верно, более часа трудился отличный артист этого дела; на бриллиантовые серьги, пышную принадлежность особ высшего круга; прислушайся к этим разговорам, доказывающим навык в обращении блестящего общества, — и суди сам, есть ли тут что похожее на ту, которая соглашалась быть твоею служанкою? Согласится ли эта иметь тебя своим слугою? так кажется! Но кто знает, что кроется под пышною, величественною наружностью? Надевает ли женское сердце бриллиантовые серьги?
Три дня Гацфельд был как сумасшедший. Он не знал, что с ним делается, что его тревожит, к чему стремится его душа, что должен он предпринять. Влюблен ли он? Может быть; только эта любовь похожа на какое-то бешенство, на нетерпение в высшей степени и даже на нервическое страдание. Его мучит не столько любовь, сколько воспоминание прошедшего; желает он не внимания к его чувствам, не обнадеживания, которое едва ли не лучше самого обладания, ни даже изъявления той первой взаимности, которая составляет высшее блаженство любви. Нет, он хочет