Разгневанная королева потребовала, чтобы юноша немедленно покинул Лондон и отправился в свои поместья. Характерно, что когда лорд-адмирал Чарльз Говард в октябре 1601 г. ходатайствовал перед королевой о том, чтобы Уильяму Герберту было все же разрешено вернуться ко двору, он услышал в ответ, что пусть тот не рассчитывает на это, а «следит за домом в деревне».[507]
Что касается Мэри Фиттон, то она вернулась в родной Чешир и в марте 1601 разродилась мертвым ребенком. Однако на этом связанные с ней скандалы не кончились. Вскоре у нее начался роман с женатым вице-адмиралом сэром Ричардом Левинсоном: от него она родила двух дочерей. Вскоре после смерти вице-адмирала, наступившей в 1605 г., Мэри завела роман с одним из его подчиненных, капитаном Уильямом Полвилом, которому тоже родила дочь, чем окончательно скандализировала свое семейство; мать Мэри писала по этому поводу ее старшей сестре, Анне: «Подобного позора не знала ни одна женщина в Чешире – и ведь чем дальше, тем хуже».[508] Мать не простила дочь даже после того, как она вышла за Полвила замуж. А через два года после его смерти Мэри в 1612 г. вышла замуж вторично, за некоего капитана Джона Логера.[509] Что касается Уильяма Герберта, в 1604 г. он женился на леди Мэри Тальбот, страдающей искривлением позвоночника, позже завел роман с леди Мэри Рот, которая родила ему двоих детей, мальчика и девочку…Отметим известное сходство историй «придворных» романов Анны Вавасур и Мэри Фиттон в обоих случаях порожденные ими скандалы приносили серьезные «репутационные издержки» их мужским участникам, «выталкивая» их из публичного пространства и надолго перекрывая возможности сделать карьеру при дворе, женщинам же удавалось «стабилизировать» ситуацию и выйти замуж, хотя в обоих случаях в глазах общества такое замужество было все же мезальянсом. Но сам этот факт довольно ясно указывает на то, что в сознании эпохи за женщинами было закреплено пространство частой жизни, которую общество той поры склонно было регулировать и регламентировать заметно меньше, чем жизнь публичную – иначе говоря, «что дозволено в поместье, не дозволено в столице». С другой стороны, характерно, что количество скандальных внебрачных связей при дворе заметно возрастает к концу елизаветинского царствования. Видимо, связано это с тем, что «близкий круг» елизаветинских придворных, определявший политику страны, почти окончательно сложился к 1580-м годам, и после этого молодые люди из старых родов, приезжавшие ко двору, не видели для себя серьезных карьерных перспектив, и, соответственно, не были склонны строить свое поведение в соответствии с жесткими правилами, которых придерживалось предшествовавшее поколение.
Джон Донн Алхимический
Ибо древние не раз отмечали, что родоначальником обоих этих искусств: и лирической поэзии, и алхимии следует полагать Гермеса, изобретшего как лиру, так и атанор.
О различии двух эпох – елизаветинской и якобитской – весьма красноречиво говорит список книг, выходивших с посвящением монарху: в последние три года елизаветинского царствования из 15 произведений, чьи авторы адресовали свой труд самой королеве, большая часть посвящена истории и юриспруденции и всего лишь 3 – религии; соответственно за первые 3 года правления Иакова ему адресовано 95 изданий (сказывается эйфория нового царствования), из которых 43 – религиозные трактаты.[510]
И точно так же, характерным образом, упоение многообразием и грандиозностью мира внешнего (которое порой сродни пушкинскому трагическому упоению «бездны мрачной на краю») у старших елизаветинцев: Рэли, Спенсера, Шекспира, у их продолжателей: Донна, Герберта и др., замещается рефлектирующим вниманием к миру внутреннему и к метафизике. На смену экспансии внешней приходит «экспансия внутренняя», когда встает вопрос о границах частного мира личности.
Одним из «универсальных» культурных кодов эпохи, позволявших связать внешнее и внутреннее, был язык алхимических описаний, основанный на параллелизме микро– и макрокосма.
К сравнениям из области алхимии прибегали поэты и авторы трактатов по риторике,[511]
политики и и проповедники. Сам Донн, будучи настоятелем собора Св. Павла, порой говорил со своими прихожанами на языке алхимии, как в этом пассаже из проповеди, прочитанной на тему 9-го стиха из 50, покаянного псалма: «Окропи меня иссопом, и буду чист; омой меня, и буду белее снега»: