— Иди, доченька, погуляй, — сказала Лукьяниха. — Тут дела бабьи, тебе неинтересные…
Юка ушла. Увы, стыдя и коря себя, она ушла, чтобы тотчас вернуться. Только уходила она открыто, во весь рост, а обратно поспешно проползла на животе под вишняками- и припала к дырке в плетне.
Сказать, что Митьку Казенного в Ганышах не любили, значило бы сильно упростить дело. У одних, как у деда Харлампия, он вызывал презрение, у других — страх, кому-то был безразличен, а кто-то негодовал и удивлялся, как земля таких носит. К нему относились по-разному, но к финалу его подвигов все отнеслись одинаково — вздохнули с облегчением, повторяя подходящие к случаю присловья: по делам вору и мука, повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить… И только одинединственный человек в селе, да и на всем белом свете, продолжал его любить, боялся и страдал за него, пытался ему помочь и спасти — его мать. Каков он, она знала не хуже других, а может, и лучше, но он по-прежнему оставался ее сыном, первеньким, единственным светом в окошке, единственной и так нужной опорой в жизни, единственной защитой и надеждой. Горько оплакивая его и свою разнесчастную судьбу, Чеботариха металась — она искала путей, ходов и способов помочь ему, выручить, вызволить, спасти… Все ее попытки заканчивались ничем, и она пришла к Лукьянихе. Та слушала ее жалобы, всхлипывания, сочувственно поддакивала и вздыхала.
— Вот так и бьюся, — закончила Чеботариха. — Никто и слушать не хочет — сиди, говорят, бабка, и жди; все будет в свое время и по закону. Ну, на поблажку не надейся, навряд чтобы.
— Да ить это дело такое… — неопределенно отозвалась Лукьяниха.
— Вот потому я к тебе и пришла. Больше просить некого, надеяться не на что…
— А что я могу — старуха никчемная? Разве меня кто послушает?
— Не тебя — силу твою послушают…
— Да ты что, милая! Чего плетешь-то? Перекрестись да подумай — какие такие у меня силы? Чего я такого делала али сделала?
— Ну как же! — сказала Чеботариха. — А Гришку Опанасенко кто вылечил? А Катьку Гаеву кто? Ну, потомто она померла, а сначала-то ей полегчало!..
— Да когда это было? С тех пор у меня и из головыто все выдуло…
— Ты не думай! — спохватилась Чеботариха. — Я не задаром! Вот… — Она суетливо развязала узелок, — вот яичек тебе трошки принесла. Мало — так ведь больше где взять? Четверо ртов — их напихать надо… И вот. — Она расправила зажатую в кулаке зеленую бумажку, положила сверху. — Не взыщи — сколько есть. Рубли-то, они с неба не падают…
— Ох, не падают, — покивала Лукьяниха, покосившись на дары.
— Я и еще, коли что… Огородники принесу — картофельки там, капусточки… Только ты уж пожалей меня, не отказывай.
— Да ведь кабы он болел, лихорадкой, к примеру, как Григорий… Есть молитва и от Трясовицы, и от Медни, и от Коркуши, и от Коркодии, и от Желтодии… От всех двенадцати скопом и от каждой на особицу. А от суда нету.
— Да ты поищи, подумай, может, какая отыщется.
— Да ведь суд-то безбожный! На него молитва не подействует. Не молитвы, ума твоему Митьке поболе бы надобно.
— Где ж его взять, коли нету? — снова заплакала Чеботариха. — Может, все-таки попробуешь?
— А как не поможет?
— Там уж как бог даст… Только ты уж постарайся, чтобы помогло.
— Не знаю… Есть одна молитва от урока.
— Это от чего же?
— Ну, от сглазу, что ли, от порчи… а ведь суд — не порча, никто его там не сглазит.
— Ну все одно прочитай, какая ни на есть… все лучше, чем никакой.
— Надо бы какую вешшичку евонную, что ли…
— А я припасла, припасла, — засуетилась Чеботариха и достала из узелка вспухшую от грязи, засаленную кепку Митьки.
Лукьяниха взяла ее обеими руками, как полную тарелку или миску, зашевелила губами, не то вспоминая, не то примериваясь, сколько могла выпрямилась и вдруг заговорила не своим обычным, а совсем другим голосом — в нос и нараспев:
— Встану я, раба божия, не благословясь, пойду, не перекрестясь, из дверей не в двери, из ворот не в ворота, сквозь дыру огородную. Выйду я не в чистое поле, в сторону не в подвосточную, не в подзакатную. Подымаются ветры-вихори со всех четырех сторон, от востока до западу, сымают и сдувают с крутых гор белы снежки, сымают и сдувают с вшивого добытка уроки, озепы, призеры, злые-лихие приговоры. Подите же вы, уроки, озепы, призеры, злые-лихие приговоры, понеситесь во лузя-болота, где скотинке привольно, народу невходно, там вам жить добро, спать тепло. Замыкаю свои слова замком, бросаю ключи под бел горюч камень алатырь; а как у замков смычи крепки, так слова мои метки. Будь моя молитва крепка и липка, хитрее хитрово хитрова и щучьего зуба. Аминь.
Плечи Лукьянихи опустились, она снова сгорбилась и начала вытирать кончиком головного платка проступивший пот. Чеботариха, некоторое время еще вслушиваясь в отзвучавший заговор, кивала в такт головой, потом сказала:
— Вот истинно: злые-лихие приговоры… Ох, злые!
Ох, лихие… — Она помолчала и осторожно сказала: — А не коротка молитва-то? А, Лукьянна?
— Да ччто ты, мать? Чай, не на базаре, молитвы аршином не меряют…