Это была известная всему уголовному — и милицейскому — миру Клава Белая. Она продолжала, ожесточаясь своими собственными же словами:
— Все равно было насилье! Сукин сын. Я его, мерзавца, упеку на десять лет. Или жениться заставлю, гада, ирода… Всю блузку разодрал, паскудник!.. Вот, смотрите сами…
Сквозь изодранную блузку нахально и нагло выглядывали груди Клавы Белой.
— Застегни свое хозяйство, — сказал чуть дрогнувшим голосом майор. В голову зачем-то влезла непристойность. Влезла и расплылась там сальным пятном.
Майор отвернулся и стал смотреть на место происшествия. Им была садовая скамейка, четвертая от входа в парк.
Насильник горячо заговорил:
— Скучно читать в парке надписи: «Помни о счастье», «Всем хорошим во мне я обязан книгам», а я был один… она шла одна… никто не заметит… хотя она вульгарная… зато она… я повалил на скамейку… скорее снять штаны… до конца не дали успеть… не дали… они везде… они не дали везде… они, они, они…
Майор не стал слушать дальше. Подъехала психиатрическая «скорая помощь», из машины выскочили дюжие санитары и схватили насильника в свои белохалатные объятия. Тот отчаянно вырывался из белых рук:
— Не пойдууу!
Помощи майора и Узелкова с Догадовым не потребовалось. Санитары в сей секунд скрутили насильника. Его нос вспотел от тщетных усилий. Насильник тихо-безнадежно произнес:
— Крысы… с ними считаются… с ними остаются… принимают за ум… с ними думают… а они — крысы… навеки крысы… крысы в плену… крысы в крысе… в клетке… особенно грустно… крысы на воле… крысы внутри крысы из крыс… крысиных крыс — грустно!
Майор махнул рукой и сел в «воронок», рядом с шофером. Старшина Узелков забрался в кузов и махнул, вслед за майором, ручкой постовому Догадову.
— В отделение! — сказал майор.
«Воронок» тронулся в обратный путь. Темнело. На город надвигалась полная происшествий ночь.
Ночь была везде. Граждане спали.
Правда, спали не все. У станков работала третья смена. Не спали постовые и дежурные сиделки, не спали пограничники, зорко карауля невидимых врагов.
Майор тоже не спал: спать на дежурстве не полагалось. Даже преступники спали, ворочаясь на нарах с боку на бок, переживая в сновидениях свои преступные деяния, порой тоскливо вскрикивая:
— Товарищ майор!
Наганов склонил голову на руки. В голове привычно застучала пустота. Потом замелькали числа:
— 7… 17… 27… 77…
Майор открыл глаза. Он был в дежурной комнате. На скамейке, в углу, лежала женщина. Странная женщина: голая, но без головы. За столом сидели постовые. Лица у них были незнакомые, но майор знал — и знал наверняка! — что это Могучий, Узелков и Догадов, пришедший с поста в дежурку. Постовые играли в карты, в «козла».
Проигравший вставал, снимал штаны и шел к женщине… Они быстренько совокуплялись, а затем игра продолжалась вновь. Проигравший, как ни в чем не бывало, справив нужду, возвращался к столу, хладнокровно застегивая штаны.
Женщина была без головы, но с шеей. Все было на месте: руки, ноги (они непрерывно двигались, пока шла игра в карты), — все, все было на месте, кроме головы.
Проиграл Узелков. Он был черен, небрит, бос, похож на бродягу-цыгана. И все же это был он, именно он, старшина Узелков, непохожий на Узелкова. Могучий держал во рту шахматную пешку.
Узелков встал, сняв штаны, подошел к скамейке.
Женщина замерла. Узелков, крякнув, стал влезать на скамью… Майор был в углу и все видел. Он не был в погонах, в форме. Он был гадиной. Небольшой, величиною с кошку, гадиной средней величины.
Он сидел и смотрел, выпучив глаза. Зелененькое сытое брюшко свисало до пола. Майор сидел и смотрел, молчаливо и пристально, выпученными чуткими глазами без ресниц.
— Товарищ майор, подъем!
Голос Узелкова прозвучал как пионерский горн. Майор вздрогнул, очнулся, открыл глаза. Утро смотрело в окно дежурной комнаты. Наганов, слегка смутившись, но не теряя достоинства начальника, сказал:
— Чуток вздремнул…
Незаметно оправил топорщившиеся штаны. Потом посмотрел на часы, подумал о жене Шуре. Было ровно шесть часов утра. Били кремлевские куранты. Страна просыпалась. Назревали новые чепэ.
Сумасшедший день дежурства продолжался. Дежурные сутки: с восьми утра до восьми утра.
Улица встретила прохладою в лицо. Утренняя улица — в помятое лицо. Знал, что лицо помято.
Спал мало, почти не спал. Но зато уж — теперь не мальчик!
Улица ходила. Ходили люди. Мелькали автобусы, желто-лысые… Уже не мальчик. Мужчина, муж!
Собрались у Крошечного, пришли девочки, и ему, специально, привели одну: Элла. (?) Пили. Танцевали. Прижимался к ней, думал: «А после что?»
Думал: «Как и другие, так же».
Потом погасили свет и танцевали в темноте, лишь горел, светясь шкалой, приемник. Говорил ей глупости и знал, что глупости, — а что же еще говорить при этом?
Когда выключили приемник, стало совсем темно. Потом, в темноте, принялись раздеваться, замешкались. Она вдруг заупрямилась:
— Не надо!
Будто не за тем сюда шла.
— Надо!