Несколько событий, последовавших одно за другим и, казалось бы не связанных друг с другом, заставили Бориса Тимофеевича внутренне напрячься, как перед шагом в неистовую неизвестность. Во-первых, расхворалась и слегла учительница, и ее перестали встречать на лестнице. Затем последовало исчезновение Сергея Алексеевича, работодателя и наставника. Когда Борис Тимофеевич в определенный час пришел в дом на лужайке, дверь оказалась запертой, а у порога, притиснутая камнем, белела бумага. «Дорогой друг! — писал в записке Сергей Алексеевич. — Наше с вами предприятие потерпело крах. Меня уволили за ненадобностью, и теперь я на гражданке работаю по горячему тарифу. Расчет с вами по первое число будет в конце концов произведен. Жаль терять такого, как вы, покладистого товарища и милейшего человека. Помяните в своих молитвах преданного вам Алексея Сергеевича».
Борис Тимофеевич положил синюю папку с сочинениями, сел у порога и задумался. Густые травы, напитанные богатыми земными соками, источали густой пряный запах. Настоянный на травах воздух кружил голову, рождал мечты о возможном. «Нам бы с Линой и ребеночком этот домик! — думал Борис Тимофеевич. — Ни тебе квартплаты, ни мне шуму городского. Живи и радуйся. Эх!»
Гортанно выкрикивала что-то свое, неведомое и таинственное, какая-то мутантная птица; тонко вызванивала неистребимая мошкара, толпившаяся в воздухе; отрывисто стрекотали кузнечики; было райски спокойно, беззаботно и безлюдно.
«У того куста поставим колясочку, — продолжал планировать Борис Тимофеевич. — Садовый столик и мягкое кресло, чтобы Лина могла сидеть и вязать носки. Эх!»
Он встал, подергал дверь, заглянул в замочную скважину, снова подергал дверь и, шаркая ногами по траве, двинулся на трамвайную остановку.
Был утрачен верный заработок, и это еще более подстегнуло Бориса Тимофеевича принять какое-то важное решение, пока непроясненное окончательно, но уже начинавшее принимать различные очертания, имевшие рисунок и направление.
Третьим событием, поразившим Бориса Тимофеевича, было полученное по городской почте письмо от Симагина.
«Слышь, Бобби, — писал Симагин, — дуй ко мне, как только получишь сию писульку. Есть одно чертовски увлекательное дельце. Николя».
— Что-нибудь случилось сегодня? — спросил Борис Тимофеевич, задумчиво постукивая конвертом по согнутым пальцам.
— Да, — отвечала Лина, — все жильцы дома получили «смотровые» на новую жилплощадь. Дом объявлен в угрожающем состоянии и идет на слом.
— Так, понятно, — сказал Борис Тимофеевич, которому ничего понятно не было. — Понятно. Вот что, ненаглядная, к завтрашнему вечеру собирай барахло. Ничего лишнего. Самое необходимое. Сдается мне, что нам придется сматываться гораздо раньше. Во всяком случае, завтра я на работу не иду. Баста.
СИЛЬНЫЙ ВЗРЫВ ПРОИЗОШЕЛ НА ШАХТЕ… ПОД ЗЕМЛЕЙ ОКАЗАЛИСЬ ПОГРЕБЕННЫМИ… ЧЕЛОВЕК…
Дверь открыл сам художник. Он был небрит, слегка нетрезв и выглядел усталым. Широкий ворот мятой рубашки с отвращением обнимал немытую шею Симагина, лицо было опухшим, под глазами лежали тени беспорядочного богемного жизнепровождения; давно не стриженная грива не могла сдержать стремительно выдававшегося лба, и оттого весь вид художника, противоречивший мыслимым понятиям о чистоте и аккуратности, показывал, однако, что этот человек крепко держит за горло подругу-судьбу, не отступит ни перед какими ее фокусами и, если захочет, сможет выглядеть элегантным, как страховой агент.
Борис Тимофеевич переступил порог и попал в мускулистые массивные руки, они дружелюбно похлопали Бориса Тимофеевича по позвоночнику и за рукав повели в мастерскую. То была большая комната, освещаемая эркером, откуда безжалостно лилось горячее послеполуденное солнце. Борис Тимофеевич на мгновение закрыл глаза, всем лицом и всем существом своим впитывая жаркое солнечное тепло, и ему вдруг нестерпимо захотелось вернуться назад, в то апрельское утро, когда все это началось, и в еще более раннюю пору, когда жизнь его катилась своим чередом, с короткими привычными остановками в пути, и с острой жалостью ощутил, что возврата не будет и что ему, волею судеб втянутому в круговорот событий, не остается ничего иного, кроме как без страха и упрека идти к своему предназначению.
Борис Тимофеевич со вздохом открыл глаза и осмотрелся. Станок, трехногий стул перед ним, инкрустированный слоновой костью журнальный столик, два низких кресла, старый диван, у которого выпирали все пружины и вместо ножек подсунуты кирпичи, огромный — от пола до потолка и в четверть стены — черный деревянный крест, черная резная этажерка, забитая набросками, рисунками, и множество картин, прислоненных к стене, сваленных на полу, скученностью и запыленностью напоминавших запасник музея, — вот и все, что успел заметить Борис Тимофеевич, прежде чем его за рукав подвели к старому дивану и усадили на выпиравшую горбом пружину.
— Однако ты, парень, спиваешься, — посочувствовал Борис Тимофеевич.
— Неужели? — удивился Симагин. — А мне кажется, что я и не начинал пить.
— Такая жизнь не доводит до добра.