— Стой смирно! — взревел Вильямс. — Чего это тебе взбрело? Быстро, укороти ему сбрую, тебе тут не цирк, — и, завидев Стивен: — Прощенья просим, мисс Стивен, но это же чистое преступление — не подвести этого коня ближе, и я места себе не нахожу, пока он тут пляшет!
Они стояли, наблюдая, как Рафтери перескакивает через изгородь, потом старый Вильямс мягко сказал:
— Прямо чудо он у нас — лет пятьдесят уже я работаю в конюшне, и ни одного коня не любил так, как Рафтери. Но он не простой конь, он, видно, христианин, не хуже многих из тех, кого я знавал…
И Стивен ответила:
— Может быть, он поэт, как его тезка; я думаю, если бы он умел писать, то писал бы стихи. Говорят, все ирландцы в душе поэты, так что, возможно, они передают этот дар и своим лошадям.
Оба улыбнулись, каждый слегка смущенно, но в глазах их оставалась большая дружба, которая продолжалась годами и которую скрепил Рафтери, ведь они любили его — и неудивительно, ведь никогда прежде такой отважный и учтивый скакун не выходил из конюшни.
— Ну ладно, — вздохнул Вильямс, — старый я уже становлюсь, да и Рафтери тоже, ему уж одиннадцать скоро, но у него это еще не засело в костях, как у меня — кости у меня страшно ломило в эту зиму.
Она еще немного постояла, утешая Вильямса, потом медленно пошла в дом. «Бедный Вильямс, — думала она, — он стареет, но, слава Богу, с Рафтери ничего плохого нет».
Дом лежал в лучах света, как будто греясь на солнцепеке. Запрокинув голову, она стояла глаза в глаза с домом, и представляла, что Мортон думает о ней, ведь его окна, казалось, манили, приглашали: «Иди домой, иди домой, заходи скорее, Стивен!» И на их речь она отвечала: «Я иду», и ускоряла свои медленные шаги, бежала бегом, отвечая на это сострадание и доброту. Да, она вбежала бегом через тяжелые белые двери к полукруглому окну над дверью, вверх по лестнице из коридора, в котором висели смешные старые портреты Гордонов, тех, что давно умерли, но все еще чудесным образом жили, поскольку их труды создали уют Мортона; поскольку их любовь порождала детей, от отца к сыну — от отца к сыну, вплоть до пришествия Стивен.
Тем вечером она вошла в кабинет отца, и когда он поднял глаза, она подумала, что он ждал ее. Она сказала:
— Я хочу поговорить с тобой, отец.
И он ответил:
— Я знаю. Сядь поближе, Стивен.
Он закрылся от света длинной тонкой рукой, чтобы она не могла видеть выражения на его лице, но ей казалось, что он хорошо знает, почему она пришла к нему в кабинет. И вот она рассказала ему о Мартине, рассказала все, что случилось, не опуская ни одной подробности, ничего не утаивая. Она открыто горевала из-за друга, что подвел ее, и из-за себя, что подвела того, кто ее любил — и сэр Филип слушал в полной тишине.
После того, как она рассказала все, она набралась смелости и задала свой вопрос:
— Может быть, я какая-то странная, отец? Почему я чувствую все это по отношению к Мартину?
Вот это и случилось. Его как будто ударили в сердце. Рука, прикрывавшая его бледное лицо, дрогнула, потому что он почувствовал, как содрогнулась его душа. Его душа шарахнулась назад, забилась подальше в его тело и не смела взглянуть на Стивен.
Она ждала, потом еще раз спросила:
— Отец, со мной что-нибудь не так? Я вспоминаю, когда я была ребенком, то никогда не была похожа на других детей…
В ее голосе слышалось чувство вины, неуверенность, и он знал, что слезы наворачиваются ей на глаза, знал, что если он поднимет взгляд, то увидит, как дрожат ее губы, и как некрасивы ее воспаленные от слез веки. Его чресла изнывали от жалости к их плоду — нестерпимая боль, невыносимая жалость. Он был в страхе, он превратился в труса из-за своей жалости, так же, как когда-то перед ее матерью. Милосердный Боже! Как может мужчина ответить на такой вопрос? Что он может ей сказать, он, ее отец? Он сидел, в душе желая упасть перед ней на колени: «О, Стивен, мое дитя, моя маленькая, маленькая Стивен!» Потому что ему, охваченному жалостью, она казалась маленькой, совсем беспомощной — он вспоминал ее младенческие ручонки, такие крохотные, такие розовые, с маленькими красивыми ноготками — он играл с ними, восклицал, изумленный их идеальной аккуратностью: «О, Стивен, моя маленькая, маленькая Стивен!» Он хотел крикнуть Богу: «Ты изувечил мою Стивен! Что я сделал, что сделал мой отец, или отец моего отца, или отец его отца? До третьего и четвертого рода…» А Стивен ждала его ответа. Тогда сэр Филип поднес к своим губам чашу, чтобы испить до дна отраву лжи: «Я не расскажу ей. Ты не можешь об этом просить — есть такое, о чем не должен просить даже Бог».
И вот он повернулся к ней, чтобы оказаться лицом к лицу; улыбаясь ей, он без запинки солгал: