Вскоре Изабелла стала его постоянной спутницей. В обмен на ее дружбу король обещал сохранить Мантуе независимость от Венеции. Лодовико Сфорциа был доставлен во Францию в качестве пленника, и вскоре Изабелле донесли, что последние дни своей жизни он потратил на то, чтобы вырезать на стене своей тюрьмы слова: «Infelix Sum» – «Я несчастный».
«Infelix Sum».
Соблазнение обоих Людовиков показалось ей детской смешной игрой годом позже, когда на спасенную в постелях всех ее врагов независимость Мантуи стал посягать враг куда хитрее и куда коварнее – Борджиа.
Правда или западня в письме? Шанс, узнав известие прежде прочих, всех обыграть или ловушка, обратного хода из которой нет? Там, на герцогском балконе помимо Лукреции стоят еще несколько ближайших соседей, правящих ныне Пармой, Болоньей и Падуей, улыбающихся ей исключительно потому, что Борджиа нынче в силе. Узнай они, что папская власть Александра VI пошатнулась, из добрых соседей они тут же превратятся в безжалостных захватчиков. И первой на пути их захватов будет лежать ее маленькая Мантуя и ее – ее, а не Лукреции! – родная Феррара.
Если Борджиа в силе, Изабелле нужно, захлебываясь лестью в адрес проклятой Лукреции, держать этих соседей на почтительном расстоянии. Если все, написанное в письме, правда, ей нужно успеть переиграть. И просчитать, с кем из этих соседей и против кого из них ей выгоднее создать новый политический союз раньше, чем пришедшее из Рима известие станет всеобщим достоянием.
Прежде чем выйти теперь на балкон, ей нужно выбрать, с кем рядом стать – с ненавистной родственницей или с кем-то из стоящих по другую сторону соседей.
Где же оно, ее спасительное «чую»?! Почему не срабатывает на этот раз?
Гул на площади нарастает. Завершающие свой забег наездники вот-вот появятся из-за угла. Минута-другая, и ей придется выйти на балкон герцогского замка и снова встретиться взглядом с Лукрецией. Или со стоящим рядом правителем соседней Падуи. Или Пармы? Или все же Болоньи? И решить, в какую игру и с кем теперь играет она, герцогиня Гонзага, а с ней и ее маленькая Мантуя.
Гул нарастает…
7. Солнечное затмение в декабре
(Ирина. Декабрь 1928 года. Москва)
Весь следующий день, печатая в издательстве нудный очерк очередного пролетарского писателя, я не могла избавиться от ощущения солнечного затмения.
За окном метель. День в декабре едва виден. Чуть рассветет, как снова уже темно. А во мне солнце такой нестерпимой яркости, что на него и не посмотреть. Глянешь, зажмуришься, а вместо опалившего сетчатку огненного шара черный круг. И случившаяся во мне яркость такой огромной, невиданной доселе силы, что заставляет жмуриться, превращая свет во тьму.
В детстве в папочкиной книжке по астрономии меня завораживала картинка черного солнца с тоненьким рваным сияющим ободком – единственным, что осталось от закрытого луною светила.
Было солнце, и нет. Ничего нет. Лишь рваный ободок прежней жизни. Все, что прежде освещало жизнь, разом затмилось. И отчего-то стало не важным. Все, что тревожило еще вчера утром, – горечь отчисления с факультета, вечный подсчет денег до зарплаты, страх, что не успею к сроку допечатать макизовский заказ, давящее ощущение вины перед умершей Еленой Францевной, которой я так и не успела вернуть занятые на камею деньги… – все провалилось куда-то. Не было ни суеты, ни будничности. Но и покоя не было. Лишь болезненность горящих щек и глаз.
Кричащие в телефонные трубки авторы, вечно ворчащие метранпажи, суетящийся завредакцией Регинин: «Хвост! Кто будет резать хвост?! Александр Сергеевич Пушкин?! Кажется, ясно было сказано, сто строк, а здесь сколько?!» – и возражающий всем надоевший рабкор Уразов: «Вам волю дай, вы и роман ужмете до подписи к фотографии!» – «Надо будет, и ужму! Мне журнал продавать надо! Продавать! А не ваши дарования рекламировать!» – все это существовало где-то далеко от меня. Стучала по клавишам как во сне и, очнувшись, удивлялась, что вверенные собственной воле пальцы не наделали ошибок. Мысли мои вились где-то далеко и контролировать пальцы не могли.
Я то стучала, не замечая, что же я стучу, то замирала над своей машинкой и, уставившись в одну точку, сидела, пока корректорша Вера Георгиевна или тот же Регинин, несколько раз окликнув, не возвращали меня в эту прокуренную редакционную комнату.
– Уж не заболела ли?! Ты мне смотри! Новогодние номера на носу, подписная кампания! Первостатейной важности дело! Болеть запрещается категорически! Быстренько условия подписки на четвертую обложку перестучи! Ты меня слышишь?!
Но я не слышала. И не видела. И думать не могла. Ни о чем и ни о ком, кроме как о человеке, которого я дважды встретила в одном и том же Крапивенском переулке. О сбежавшем от замерзшей на снегу бездыханной женщины свидетеле и о вернувшемся к себе домой камейном профессоре. О человеке с профилем герцога Орлеанского, меховым воротником, старомодным котелком, грустными глазами и недоброй женой Лялей в придачу.