Без доктора Штигеля Виленчиковый носик уже не спасти. Партийная мама абсолютно уверена, что «в детском советском учреждении медицинское обслуживание детей». Вот «обслуженный» Вилли и пыхтит теперь во сне как игрушечный паровозик, что был у моего кузена, вполне чистокровного в отличие от меня князя Петрушеньки Тенишева. Паровозик пыхтел и ездил по почти настоящим рельсам, мимо почти настоящих елочек в его просторной детской в доме на Мойке. Мне ни елочек, ни рельсов было не надобно, но обида за то, что мы отчего-то не такие, как все прочие Тенишевы, и что родственники зовут нас в дом как-то исподтишка, горячая эта обида распаляла любые желания.
У Виленчика Петрушенькиного паровозика нет и быть не может. Нет у него других игрушек, кроме деревянного ружья и подаренного мною медвежонка, которого партийной маме так и не удалось вырвать из детских рук и отправить в помойку как классово чуждую для советского ребенка игрушку.
С трудом разгибая спину, поднимаюсь из-за стола. Девять страниц за один присест настучала, не заметила, но тело заметило. Все затекло.
Привстав на цыпочки, потягиваюсь, поднимая руки все выше и выше, куда-то к небу, к счастью. Выше, выше, еще, еще…
Закончив свое секундное стремление ввысь, беру малыша на руки – тяжеленький, хоть кроме картошки в мундирах и прогорклой каши и не ест ничего. Несу за его выгородку, укладываю на узкий топчанчик и, сняв с ножек грубые башмачки и чулочки, укрываю колючим грубошерстным одеялом – другого у большевички нет. Оставив чуть приоткрытой дверь – вдруг малыш проснется! – и, краснея от собственных мыслей, возвращаюсь к себе.
– И зачем унесла?! Мог бы и у меня пока спать, я же еще не ложусь. А N.N. придет, так и что…
Но щеки моих оправданий не слушают, горячей своей пунцовости не теряют.
И.М., выдав неодобрительное заключение на детские стихи «Володеньки», ушла в театр, где дают сегодня такую непролетарскую «Принцессу Турандот». Пролетарский поэт Мефодьев Иван выступает на каком-то митинге. Опустевшая позавчера комнатенка Клавдии и Кондрата еще опечатана, и, проходя мимо двери, заклеенной полоской бумаги в клеточку с огромной пугающей печатью, я не могу заставить себя не ежиться. Снова смерть. И снова опечатанная комната. Вторая за одну только неделю в одной только квартире. Не многовато ли?..
Уложив Вилли, возвращаюсь к своему «Ремингтону».
Что со мной? Почему я то и дело смотрю на часы? Половина девятого, без двадцати, без четверти, успеть бы, еще две с половиной страницы… без одиннадцати, без трех, без двух… ух… Бумс-быль-былинь-бум-бом! Успею? С боем мелодичных старых часов, перенесенных после смерти Елены Францевны в мою комнату, вытаскиваю из машинки последнюю отпечатанную страницу обещанной N.N. главы. Успела! Где же он?
Но его нет. И нет. И нет.
И часы, которые только что бежали, летели, вгоняя мои пальцы в захлебывающийся скоростью ритм, теперь словно замерли и лениво сонным маятником перекатываются из стороны в сторону – ти-и-ик-тааак-ти-и-ик-таа… И столь же лениво, будто через силу перешагивают с черты на черту.
Пять минут десятого, восемь минут, семнадцать… Где же он? Неужели не придет? И зря спешила. И все зря, все зря, все.. А что «все»? Двадцать одна минута, двадцать пять… половина – бумс-быль, без двадцати девяти…
Кажется, И.М. что-то заметила. Или совпадение. Уходя в театр, уже у дверей моя «больше чем соседка» как-то некстати произнесла: «Околдовала его бестия! Ох, околдовала! И не любит он ее, а, как одурманенный, вырваться не может. Или любит? Только любовь такая не от Бога, а от дьявола!» Как в пустоту сказала, но предназначалось сказанное мне.
Казалось бы, мне что с того, что этого немолодого уже – лет сорок ему, поди! – профессора искусствоведения околдовала его жена. Мало ли у меня околдованных заказчиков. Кого, как Кольцова, служение пролетарскому делу околдовывает, кого, как доктора Клейна, служение делу борьбы с сифилисом – пока допечатала для «Макиза» брошюру Клейна, чуть со стыда не умерла. Колдовства хватает. Но не от каждого колдовства у меня сердце выпрыгивает из груди.
Околдовала…
В тот раз в их доме в Крапивенском Ляля смотрела на него уверенно. Слишком уверенно для любящей женщины. Сухо и властно. Значит ли это, что она околдовала его?
Уйти от сухой Ляли к той белокурой Вере, что мечтала подарить ему доставшуюся мне камею, он не захотел. Или не смог. А белокурая Вера ему больше чем Ляля подходила. Внешне, конечно. Про все остальное не мне судить. Елена Францевна в таких случаях говорила: «Где уж нецелованной про любовь знать!» Вот уж присказка ее к месту…
Без пятнадцати десять, а он еще в девять быть обещал…
Без десяти…
Без трех…
Звонок!
– Опоздал. Простите великодушно, я опоздал…
И дальше все, будто бы во сне, будто бы не со мной.