Бабы нагоняли друг на друга страху, вспоминали, как против Худынинского болота был убит григоровский мужик за пуд соли, как однажды гнались за подводами волки, но это было зимой, сейчас они еще не сбились в стаи — это Серега знал. Вообще он не испытывал боязни, потому что мысли его были заняты Катериной, и доведись ему ехать с ней хоть на край света, поехал бы. Вдвоем, без тетки Лизаветы. Нет, пожалуй, так даже лучше: о чем бы он стал говорить с Катериной? Пусть толкуют бабы, сидя на телеге. Серега идет за подводой, под сапогами хлюпает жидкая, как блинное тесто, грязь; усталость и лесное однообразие отупляют, но рядом ее голос, ее глаза, взглянет она на Серегу, быть может, просто так, с привычной пытливой улыбкой, и сразу что-то ворохнется у него в груди и начнет разрастаться томительным теплом, особенно ощутимым в эту слякотную, мозглую погоду: моросит дождик-ситничек, шастает по сквозным березнякам шалый осенний ветер. Встретится деревенька, и та не радует глаз, потемневшие от дождей избы притаились, словно бы нежилые, лишь вороны-вещуньи надсадно дерут горло; и в гумнах и в полях пусто, все поблекло, посерело, и все-таки щекотнет ноздри запах печки, и так засосет в желудке, что взял бы горсть овса и жевал. Отодвинется назад деревенька, снова сожмет колею лес, плотно встанут по обочинам терема елей, только узкая полоска неба над головой: хоть бы солнечного, летнего…
Катерина спрыгнула с телеги, чтобы погреться, пошла сбоку от Сереги, зябко поеживая плечами. Фуфайка у нее подбористая, аккуратная, голова повязана полушалком, но не наглухо, как делают бабы, а как-то свободно, и дождевая пыльца серебрится на выбившихся волосах.
— Сапоги, поди, насквозь мокрые? — участливо спросила она.
— У меня носки теплые, не холодно.
— Посиди на телеге, чего лошадь-то жалеть.
— Успею, еще насижусь.
А самому хотелось привалиться к мешку с овсом, укрывшись с Катериной замусоленным плащом-кожаном; пора бы тетке Лизавете и попромяться пешочком, сидит, точно суслон. Поотстать от подводы, взять Катерину за руку и, по-мужски твердо глядя ей в глаза, сказать такие слова, чтобы разом расторгнуть то непреодолимое, что сковывает Серегу всякий раз, как они остаются наедине. Но эти слова могут вызвать насмешку с ее стороны. Не надо никаких слов, достаточно того, что идут вместе, а дорога далека, многое можно передумать, почувствовать, вроде бы оставляя про запас самые главные минуты.
— На, попробуй кологривского печева. — Катерина разломила пополам кусок белого на вид хлеба, испеченного из отрубей, был он очень сух и колюч, драл, как наждаком, горло.
— Картошки бы где накопать, — сказал Серега.
— Вот Аверьяновку будем проезжать, посмотрим, нет ли колхозного картофельника.
— Тпру-у, окаянная твоя сила! — завопила на весь лес Лизавета. Она вывалилась из телеги: сильно мотнуло на объезде вокруг повалившейся елки, левое заднее колесо зацепилось за вывернутый корень, три спицы обобрало. До дому не близкий конец, беда. — Руку неловко подвихнула, о-ой! Распроклятая жизнь! Вечно в этих дорогах маета.
— Сидишь как куль, один лошадиный хвост видишь, — попрекнул Серега.
— Чего вожжами-то дергать? Мерин сам дорогу знает, чему быть, того не миновать.
Поспорили да тронулись дальше. Лизавете тоже пришлось шагать пешком, идут все трое за телегой, настороженно посматривают на левое колесо, а оно вихляется все больше, чавкает в грязи: вот-вот рассыплется. Еще потеряли спицу… Сбросили колесо. Вырубил Серега еловую жердь, подпихнули под ось, толстый конец привязали к тележной грядке.
К вечеру дождь кончился, появились голубые размывы в тучах, будто рваные лохмотья, летели они над просекой; северный ветер упал на землю, похолодало. Рано стемнело в лесу, уже в десяти шагах подвода была едва различима, только слышалось, как чмокают копыта да волочится по земле жердь. Карька притомился, стал останавливаться. Около какой-то речки на поемной низинке сделали привал, развели костер: жаль, что так и не раздобыли картошки. Около огня все-таки повеселее; Серега поочередно сушил набухшие носки и портянки, от них валил едкий пар; огонь торопливо вылизывал темноту, рассеивая искры, они тотчас съеживались от холода, исчезали.
— Сидим тут как цыгане, — сказала Катерина, загораживая лицо ладонями и капризно отстраняясь от огня. — Больше не поеду этим волоком, я из-за Прасковьи, у нее семья.
— Знамо, одной-то чего бы тебе ездить, — молвила Лизавета. — Ведь мы не дело костер-то развели: мало ли на огонь кого нанесет, сами себя выдаем.
— Тут, в низинке, не очень заметно, — успокоил Серега.
После такого напоминания стали прислушиваться и оглядываться, но ничего невозможно было увидеть в чернильной темноте, хоть если бы следили за ними со стороны сотни глаз. И тихо, только сено хрустит на зубах у лошади да изредка порскнет и прошипит в костре.
— Папаша покойный говаривал, в лесу не зверя бойся, а человека, — продолжала Лизавета. — Бывало, это еще до колхозов, не нарывались по ночам ездить: конокрады орудовали, Круглов со своей шайкой.