Вскоре он забыл это все: ездил на своем гнедом по гостям в соседние кочевья, охотился с Нурумбаем, ловил арканом жеребят. Всюду ему было хорошо и, казалось, нет ничего на свете, кроме открытого во все стороны пространства. Но нечто таилось уже в нем самом, чего нельзя было избежать или исправить. И вот сегодня, когда ехал он в гости к очередному родичу, это осозналось сразу, как будто некая пелена спала с глаз. Все вокруг перестало сверкать, и с неудержимой силой потянуло его в тот, другой мир. Он слез с гнедого трехлетка и сел на землю… Нет, не думалось ему сейчас по порядку, как когда решал он задачу с дробями. Неожиданность открытия потрясла его. Значит, в нем самом жили эти два мира: один — с матерью, родичами, дедом Балгожой — уравновешенный, вечный; и другой — с остро пахнущими краской столами, громко спорящими друг с другом людьми, новыми словами, книгой в черном переплете с зелеными углами. От того, другого мира, исходило волнение, избавиться от которого уже не было возможности.
В каком же мире предстоит ему жить? Если там, то как может он обойтись без матери и деда Балгожи, без того вечного, частью которого является. Но и без того, другого мира, он тоже уже не ощущает себя. В нем самом связь между этими двумя мирами.
Ему ясно увиделось, что не он один, а все узунские кипчаки, которые живут сейчас в белых юртах вокруг золотого озера, и те, что в черных юртах в жуламейках на выгоне, неминуемо соприкоснутся с другим миром. И беспокойство поселится в них, как сейчас в нем. Что будет с ними? В первый раз думал он об этом.
Медленней стал ходить он по аулу. На выгоне объезжали лошадей. Пожилой человек раз за разом садился на большого, с кровавыми глазами жеребца, и тот бил тяжелыми копытами о землю, так что все вздрагивало вокруг. Натянутые арканы не позволяли жеребцу дотянуться зубами до стоящих рядом людей. Жилы на руках их были вздуты, крупный пот скатывался по лицам. Потом коня разом отпускали, тот уносился в степь, вставал на дыбы, опрокидывался на спину, чтобы сбросить человека со своей спины. Когда это получалось, коня ловили с двух сторон арканами, и все повторялось.
Начиналось это с восходом солнца и заканчивалось, когда в ауле зажигались костры. Лица у людей были спокойны. Вечером они уходили в свои жуламейки и лежали там тихо, до утра. Так было всякий день. Четыреста пятьдесят лошадей продавалось осенью на Троицкой ярмарке из одного только табуна на Алтын-коле. Продавали также объезженных лошадей в казну Хасен, Кулубек и другие его родичи.
Женщины доили кобылиц. Движения пальцев их, если долго смотреть, усыпляли. Время первой дойки без перерыва переходило во время второй дойки. На темных сухих руках вздувались голубые жилы. Потом, когда кобылиц угоняли в табун, женщины били палками шерсть — ровно, без перерыва, час за часом. Шерсть скатывали, как тесто, в мокрые тяжелые комья, ее мяли валками, выдавливая цветные узоры. Жилы на руках у женщин делались бурыми. Кошмы везли потом на ярмарку.
Вспомнилась книга для народных училищ, откуда заучивали они тексты… «Беспечные номады проводят время в праздности и играх». Так там было сказано.
Беспокойство продолжалось…
Теперь он считал дни до отъезда. Отчетливо виделись каменные квадраты другого мира, явственно звучали слова. Он вдруг осознал, что когда учитель Алатырцев или топограф Дальцев и даже Мирсалих-ага говорили в пылу спора: «мы, русские… наши российские порядки», то про себя он повторял это за ними. Как же так, если оставался он узунским кипчаком? И как быть с бесчисленными тобольскими, ишимскими, тургайскими, уильскими кочевьями?..
Семь поколений предков твердо знал он наизусть, как всякий казах. Это оставалось в нем навечно. Мир узунских кипчаков не отпускал его. Он ощутил это уже незадолго перед отъездом…
За много дней говорили, что знаменитый Марабай теперь в урочище Тересколь — у соседей. Он ждал приезда певца, потому что все равно ему нечего было уже делать. Лишь заинтересовало, что этот прославленный Марабай, несмотря на свою известность в кочевьях, его курдас — однолеток.
Марабай приехал к полудню в сопровождении большого сурового родича, одетого, несмотря на жару, в зимний чапан. Худенький, с тонкими руками мальчик важно сидел среди взрослых, но, когда кончились приветствия, побежал к озеру и предложил ему сыграть в асыки[5]
. Они играли, а Марабай, тараща большие черные глаза, рассказывал про своего коня, который, как конь Тайбурыл у Кобланды-батыра, легко перепрыгивает через самую широкую реку. Говорил мальчик и про непобедимого борца-палвана из его рода, про лук, стрела которого пронзает сразу двадцать человек, и про многое другое, как любой аульный мальчик, попавший в чужое кочевье. А он все думал, что же рассказать в ответ: про школу или про Генерала из Пограничной комиссии, которого все боялись? Но Марабай этого не поймет, а рассказывать про коней, которые перепрыгивают реки, он теперь уже не мог…