— Вот именно-с. Точнейше. Определеннейше: глупость. Но ведь ум не предъявлен, и обещана только полнейшая сохранность черепной коробки. И при том-с, — Щека злобно поглядел на Коняева, — и притом-с… — он нарочно замедлял и повторял слова, — притом есть просчёт небольшой: самый ум не определен-с. Пограничная черта не проведена, кущи обещаны, и, говорят, предприняты уже тайные шаги к их скорейшему возведению, и ватерклозеты уже спланированы, — но, повторяю и утруждаю: пограничная черта между умом и глупостью еще не проведена, и не охраняется никем и потому возможна контрабанда — оттуда — туда-с: от ума к глупости — и обратно. Ибо что есть ум?
В это время мать Коняева поставила самовар на стол, и хотела заварить чай, но Коняев махнул ей рукой, чтобы ушла, и сам засыпал в чайник.
— Ибо что есть ум? — повторил Щека с видимым наслаждением. — Ум есть не более, как общепринятая глупость. И обратно: глупость есть обще-не-принятый ум! — и не более, никак не более!
Привстал, сказал, — и присел на краешек стула.
— И посему — трудна таможенная политика, — и чревата ошибками. Ландкарт — нет-с. Границы плохо охраняются: пограничной стражи не хватает. — Да и где ее взять? — вдруг спросил Щека, уставившись холодными, презрительными глазами на Коняева, придвинувшего к нему стакан с крепким чаем. — Где-с? и кому охота охранять? Еще контрабандисты пулю всадят в задницу. — Щека встал, кутаясь, в воротник своей размахайки и сказал: — А неприкосновенность пустых черепных коробок, молодой человек, есть глупость — и недостижимо по финансовым соображениям: потребует миллионов-с! и — триллион на ватерклозеты-с! Испанский лук дорогонек-с! Человеколюбно, но не по карману-с! Жрите простой!
Он отодвинул от себя стакан, встал и, не простившись, пошел к двери, и с порога произнес, не обертываясь:
— Чая на ночь не пью!
И вышел от Коняева.
В соборе шел звон. Щека дрожал от ветряной стыди, нападавшей на него из боковых переулков, выводивших на реку. Он прислушивался к звону, — иногда поднимал голову, точно ловил в пепельном небе тонкое, летучее облако звона. Оно унеслось за реку. Щека быстрей зашагал к собору. Улицы были безлюдны. Привязанный на цепь щенок выл за городом молодо и заливисто. Щека поднял булыжник и бросил за забор: щенок перестал выть, — словно обрадовался случаю, и залаял деловито, срывающимся молодым голосом.
На колокольню Щека еле поднялся. У него останавливалось дыхание.
Василий сидел в каморке, и что-то ел.
— Всенощная сейчас отойдет, — сказал Василий.
Щека сел и тяжело дышал.
— Звонить пришел? — спросил Василий, — но не ответил Щека, а странно посмотрел на него, — и спросил, привалившись грудью к краю стола:
— Ты в Бога веришь?
— Верю, ответил Василий.
— В звон ты веришь, а не в Бога, — сказал Щека.
Василий посмотрел на него.
— Ты чудной какой-то сегодня. Зачем пришел?
— Вот спросить, что спросил. В звон.
— Про Бога оставь, — сказал строго Василий. — Дышишь ты плохо.
— Плоховато. Карачун мне готовится.
— Кто?
Василий смотрел на него, разгадывая.
— К боярину одному я собираюсь:
Вот к нему. Ну, вот пока и хожу, — и разрешил себе перед отъездом обращаться к людям с вопросиками. Одному сегодня весь вечер предлагал на разрешенье вопросик — всего один-с. И «ничего, ничего, молчанье». Вот и тебе задал. И сразу — ответ! Но… не верю!
Щека пытался улыбнуться. Гримасою обернулась улыбка, горькою, и дрожащею, — и исчезла мгновенно, и строго стало лицо.
— В звон твой верю, — а в веру твою не верю.
— Слышал: оставь, — сказал Василий.
— Чтобы поверить в человеческую веру, — не останавливаясь продолжал Щека, — нужно допустить невозможность: нужно детство сердца человеческого допустить, а это есть небылица: сердце в человеке стареет, прежде ума, прежде волос, — о, прежде всего стареет сердце! — и знавал я отроков с сердцем постаревшим, — юношей с сердцем дряхлым! И веры, — поистине, — Бог не может требовать от человека, ибо не дал ему нестареющего сердца. Для веры надобно сердце непрестанно молодеющее. Некий мудрец мудрствовал, — и как все мудрецы: всуе, — что ангелы с летами юнеют, — и близятся к пределу недосягаемому крайнего младенчества. Этак подобало бы и человеку, но всуе сказано это и об ангелах, — так сказать, по ангелолюбию лишь одному, — а о человеке, даже и по человеколюбию, этого сказать невозможно!
Василий встал, накинул на плечи полушубок, — и сказал:
— Звонить иду. — Что с тобой? Чуднеешь ты! Ты бы поговел, что ли. Или так себя проверил. Что-то есть у тебя.
— Все проверено, Василий Дементьич, — чтимый много, — в собственной палатке мер и весов. Есть еще, впрочем, и пробирная палатка: там пробу налагают. И это уж исполнено-с, и проба наложена, ибо, в некоторой своей части, металл души моей, все-таки, принадлежит к числу благородных. Но… проба низка-с! Расценочная цена равна нолю! Ни малейшего спросу! Впрочем, и предложение отсутствует: не предлагаю! никому не предлагаю!