— Хватит, Пимушка, хватит. Переломился я. Давно была дума, давно мерекал, а как тот вчера с колокольни упал, точно мне кто твоим словом на сердце насечку сделал: «Хватит! Будет тебе, Иван». Навеки на сердце насечено: «Хватит». Ночь не спал. Забылся под утро. Проснулся: время к утрене звонить. Слышу: не звонят. Да ведь некому — сам себе отвечаю: грех вчера со звонарем случился. Не сменить ли? Пасха. «Веселие вечное». Оделся и пошел. Звоню. С детства я хаживал звонить; привык. А как давно не званивал — устал, и подумалось: «Хватит, что ли, для утрени?» Поймал себя на слове: «А! там тебе долго, семьдесят почти годов, не хватало, а здесь наскоре хватило!» С чем пойду в трехаршинную усадьбу? Ничего, сын, для нее не нажил. Банкрут. Не хватит, пожалуй, и по копеечке за рубль там отдать. Отзвонил к утрене. Благословился к обедне благовестить. Не взыщи уж, Пименушка: тут звонить некому, а у вас я свое сделал. Ты сам сказал: хватит. Это твой суд. Ты — хозяин. Все твое. Отпустите меня.
Холстомеров поклонился, коснувшись пальцами пола.
Пимен Иваныч молчал. От рыжеватой бороды розовая краска поднялась на щеки и на луковитый нос. Он отряхнул запылившуюся полу отцовской поддевки и с худо скрываемой досадой сказал:
— Смеем ли вас не пускать! Только, кажется, не так бы это дело сделать, батюшка. Дома бы проститься, чин чином, а не уходом. Вашей воли супротивников и чаять нельзя, а чиннéе было бы, семейственней и сообразней для людей.
Старик молча посмотрел на сына и ответил просто:
— В прощеный день я с вами простился со всеми. И в Великую среду, когда шел на дух, у всех прощенья просил. И прошу. И просить буду.
Но Пимен упорно твердил:
— Проститься бы нужно, как люди, наставление бы от вас отходное принять, внучат благословили бы.
Иван Филимоныч ответил с грустью:
— Бог благословит. Отсюда вы мне виднее будете.
Пимен твердил:
— И люди бы тогда не стали ничего говорить…
Иван Филимоныч поднял голову, молча выдержал тугой, крепкий взгляд сына и, опять нагнувшись над столом, откатил на середку столешника катившееся к краю красное яйцо и тихо вымолвил с легкой усмешкой:
— Не пойму тебя, чего ты хочешь, Пимен? Отца ли в дом вернуть? Или людей стыдишься, что отец у тебя звонарь? А ты б то понял: уж если дуб старый корни из-под земли выпростал, землю с них стряхнул, — иссохнуть он может, а вновь корневище свое в землю воткнуть — власти у него нет. А я не дуб. Я без ухода ушел, и недалеко от вас. Какой уход! Видно меня всем. Теперь, если вернусь к вам прощаться — не дуб я: боюсь, во второй раз на колокольню не влезу: слаб я. А все равно: не в лесу — так дома посохну, корней не пущу.
Старик невесело оглянул сына.
— Плохо ты за отцом примечал, Пимен. Ты в меня: бровь у тебя густа — на глаз тень спускает. Не приметил ты, что отец давно на отходе был. Одумай, опомни! Пора мне давно была корни из земли выбирать. Вдов я давно. Я другие корневища укрепил. Ты в земле крепко сидишь: холстомеровский корень тобою крепок. А на запас и другой корень крепúм: Сенюшку женим на Красной горке да Дарьюшку вслед отдадим: в боковую отросток пустим. Окорневана земля. Я волен свое корневище из земли вынуть. Ты меня прости и не взыщи. Мне лучше ведомо: оставить мне корневище мое в земле гнить али из земли его вон. Гнили не хочу. И не тебе судить: здрав корень мой или нет. Ты свой суд ссудил: хватит, мол. Тут — твой суд. А я мою гниль в совести моей сужу. Отсюда не сойду. «Иван Холстомеров и Сын» на вывеске пусть остается: покупатель привык, а купует и продает теперь Холстомеров Пимен, а Иван другой куплей займется. До конца дней. Не сойду.
Встав с табуретки, Иван Филимоныч поклонился сыну в пояс и двинулся к двери:
— К вечерне звонить пора.
Тут сам Пимен Иваныч поклонился отцу в ноги, поцеловал ему руку и вздохнул:
— Вашу волю не рушить. Покорствуем.
Иван Филимоныч поднялся к колоколам и взялся с Мишкой-подзвонком раскачивать язык Княжина колокола.
Когда Пимен Иваныч бережко спускался по крутым ступеням лестницы, пробуравленной узким буравом сквозь каменную толщу колокольни, ему ударяли в спину тяжелые, веские удары большого колокола.
Домашним Пимен Иваныч объявил, что «батюшка к обеду не будет», а наутро весь Темьян слухом полнился, что не будет больше Ивана Филимоныча Холстомерова, первостатейного купца, а есть теперь звонарь Иван Филимоныч на соборной колокольне. Слух этот нырял по городу и, глубже и глубже забирая тину и грязь с холстомеровского дна, молва хлестала: «Сынок-то, Пименка-то, к Христову дню поднес отцу яичко: определил в звонари, а сам орудует капиталом». Другие другую тину забирали со дна: «Не сынок, а внучек, Семен Пименыч: этот на дедово место встать захотел, а отца-то не спихнешь с его места: цепонек, а дед-то ногами послабже: дал ему подножку, он на колокольню и залетел».