Но ни утешать, ни говорить не мог больше Иван Филимоныч: словно его принимал кто-то на руки, большой и суровый, и руки эти были крепки и надежны, но между ними и Иваном Филимонычем было большое расстояние; надобно было непременно попасть на эти руки, минуя провал между ними и Иваном Филимонычем, и, если попадешь, то все будет хорошо, и навсегда хорошо. Иван Филимоныч не думал: думы у него никакой не было, а весь тянулся к тому, чтобы попасть на эти поставленные, ждущие его, емкие руки.
А все, кто собрались в дворницкой: Пимен Иваныч, внук Семен Пименыч, старший приказчик, старик Алексей Федулыч, дворник Веденей — все думали, что Иван Филимоныч лежит в забытье, без сознания, и шептались о докторе и о священнике.
Так подошло утро. Белый липкий плат кем-то убран с полу. Золотился рассвет. Прозвучал первый удар соборного колокола к утрене.
Тяжесть спала с век Ивана Филимоныча, он открыл глаза и явственно произнес:
— Зовет Никола-то…
Приказчик, Алексей Федулыч, человек благочестивый, рассказывая впоследствии о смерти старого своего хозяина, передавал, что, отходя, хозяин «Николу угодника видел: зовет меня, — сказал, — Никола». Но Иван Филимоныч разумел не мирликийского угодника — он разумел Николу-звонаря. Он открыл глаза на этот зов: привычно будил его Николка к утрене, но поленился на этот раз встать Иван Филимоныч — улыбнулся Николе и не пошел: закрыл опять глаза. Ему казалось, что Николкины руки — огромные и крепкие — прочно и ласково держат его, и он, как маленький, сладко заснул на этих руках.
И никто уж не мог разбудить Ивана Филимоныча.
7.
Со смертью Ивана Филимоныча еще тише стало на колокольне. Мукосеев остался главным звонарем, но от второго подзвонка он отказался и хмуро ответил протопопу Гелию:
— Справимся.
Так молчаливо и хмуро стало на колокольне без Ивана Филимоныча, что даже Чумелый не выдержал.
Однажды вернулся он с рыбной ловли и не один к утреннему звону: за ним шел человек в синей скуфейке, в длинной холщовой рубахе с молитвотканым пояском. Николка благовестил. Человечек в скуфейке поклонился Николке, а, к трезвону, протянул руку к зазвóнной путле, как бывалый звонарь. Николка ничего не сказал. Трезвонили вместе. Когда кончили звон, пили чай все трое. Николка молчал, а скуфейник рассказывал. Чумелый слушал, улыбался, но не без опаски посматривал на Николку.
— Два дела есть апостольских на земле, — сказывал скуфейник, — рыбку удить да в кампаны благовествовать. От красного звона на сердце взыграние, а от постного — печальное умиление.
Обмакивал баранку в чай и умилялся в речах скуфейник.
— Я — как птица небесная: тá — здесь клюнет, там клюнет, и дале летит. А я — здесь позвоню недельку, там — три денька, и дальше лечу. Где я только не званивал? В Соловецком, над морем, благовестил. В Одигитриевой, у отца Пафнутия, званивал пустынным звоном. В Ростове Великом к достославным Iониным звонам призванивался — угодил в стать. На Иване Великом, в самой Москве, званивал…
— А в Царь-колокол звонил?
Скуфейник закачал головой на Николкин спрос:
— Безгласен он, безъязычен.
— То-то безгласен, — сказал Николка, — за то ты больно гласен: с языком.
Подсек Николка рассказ и аппетит скуфейнику. Встал гость из-за стола, поблагодарил за хлеб зá соль и выспросил дорогу в женский монастырь, что на Княжьем месте. Дорогу ему сказал Николка, а Чумелому, спуская ногу на бурав, шепнул гость отгостивший вмале:
— Строгонек твой большак-то: не позвонишь у него.
— Не позвонишь! — с удовольствием усмехнулся Степка.
Николка во весь день слова не сказал Чумелому, но, отзвонив к вечерне, молвил:
— Сюда никого не водú. С бурава спущу.
И тут усмехнулся Чумелый: Николку он почитал и Николкой гордился.
Со смертью Ивана Филимоныча тосковал Николка. Он изредка спускался с колокольни и хаживал на могилу к Ивану Филимонычу, и упрямым мукосеевским лбом подпирал еще рыхлый и свежий холмик. Он ходил туда перед утренним звоном, еще зáтемно.
Однажды, не в постное время, подошел к протопопу Гелию и долго молчал пред аналоем; и, когда уже протопоп ждать перестал и хотел накрыть его черную кудлатую голову розовою епитрахилью, сказал на все горькое его молчанье: «Бог простит. Аз, недостойный iерей, властию, мне данною…», — произнес Николка кратко:
— Томлюсь.
— Чем? — спросил протопоп.
— Пустотой.
— Какая пустота? — недоумевал ученый протопоп.
— Будто всё впýсте: обманом все держится.
— Что «всё»-то, глупый?
— Всё: и деревья, и небо, и дома, и люди. А непрочно: подножку дать — и упадет.
— Небу-то подножку? — отстранился протопоп. — Дурак! Ступай. Другому бы я сказал: ум за разум зашел, а у тебя ни того, ни другого нет: так и уходить нечему и не на что. Наложу епитимью. Мясного не вкушай.
Николка усмехнулся.
— О том и прошу: епитимью. Да это легкое: чтó мясное!
— Трудного захотел? Ну, и рыбы не вкушай.
— А поверх рыбы?
— А «поверх рыбы» я тратить слов с тобой больше не намерен. Ступай. Звони себе.
Николка поцеловал руку и пошел.